ТРАВМА СТАЛИНСКИХ РЕПРЕССИЙ В КОНТЕКСТЕ КОЛЛЕКТИВНЫХ ТРАВМ ГЕНОЦИДОВ (Миськова Е.В.)

Исследования коллективной травмы — trauma studies – являются одними из самых динамично развивающихся в последней трети XX — нач. XI вв. на стыке социальных и гуманитарных наук. Это объясняется тем, что весь XX век, по выражению Шошаны Фелман, предстает как век посттравматический (Felman, Laub, 1992). Трагические события первой и второй мировой войн, Холокоста, нацизма и других геноцидов, преступлений сталинского и иных тоталитарных режимов, терроризма позволили философам говорить о «неудаче культуры» (Адорно, 2014) и «банальности зла» в отказе от самостоятельной мысли (Арендт, 2008), стали мотивом и стимулом для переживания истории как травмы. Травма становится точкой сборки коллективных идентичностей многих групп. Социологи и философы приходят к выводу о том, что в основании нации находится не какое-либо значимое историческое событие само по себе, а лакуна, пробел – след травмы, который эти традиции и призваны описать (Ушакин, Трубина, 2009]).

Доминирующей и модельной травмой для trauma studies стала травма Холокоста. Ей были посвящены основные исследования коллективного переживания и наследования травматического опыта в психологии, социологии и культурологии на протяжении большей части второй половины XX века. Начиная с конца 90-х гг., в поле внимания исследователей попали и другие травмы геноцидов и рабства (Danieli, 1998; Hinton, Good, 2016). В отличие от травмы Холокоста травма советского тоталитаризма, в частности травма сталинских репрессий, изучена гораздо меньше. (Под сталинскими репрессиями понимаются массовые политические гонения, осуществлявшиеся в СССР в период с конца 1920-х до начала 1950-х гг. XX века).

Использование теоретических и методических приемов изучения Холокоста для оценки травмы сталинских репрессий сопряжено с рядом трудностей. Травма репрессий тонет в общей травме тоталитаризма в Советской России, поскольку коммунистический режим просуществовал гораздо дольше нацистского. В связи с этим затруднен, например, поколенный анализ. В памяти о репрессиях в России после 50-х гг. XX века были перерывы и ревизии значимости событий репрессий для коллективной идентичности. В отличие от евреев, пострадавших в Холокосте, группы жертв сталинского режима были более разнородны, несхожи между собой: пострадавшие в Холокосте не сомневались в своей социокультурной идентичности, а то, что случилось с репрессированными,  подрывало ее основы. Этот внутренний конфликт и конфликт с обществом до сих пор выливается в «войны памяти» о репрессиях и советском режиме в целом (Эткинд, 2016). Тем не менее, в исследованиях травмы Холокоста разработаны важные теоретические и методические подходы к изучению многопоколенной травмы, что делает их необходимой отправной точкой и сравнительной перспективой для исследования травм других геноцидов, в том числе, травмы массовых сталинских репрессий.

  1. Кооперация подходов разных социальных дисциплин в исследованиях коллективной травмы.
    • В социокультурном (социокультурная антропология, социология) аспекте коллективные составляющие травмы понимаются как кризисы коллективной идентичности, провоцируемые социальными потрясениями разного порядка, в результате которых меняются нормы, ценности, правила поведения людей и создаются нарративы и символические конструкты, которые становятся новыми точками сборки общества и социокультурной идентичности (Александер, 2013; Штомпка, 2015). Основные дискурсивные характеристики нарративов травмы: предписываемое (нормативное) стремление переживать событие как травму в течение нескольких поколений; психологическое отождествление с жертвой; создание сложных символических конструктов, ложащихся в основу идентификации с сообществом травмы (Айерман, 2016; Александер, 2013; La Capra, 2001; Беньямин, 2000). В рамках социокультурного подхода было сформулировано понятие нарративного фетишизма, под которым понимается конструирование и использование нарратива, цель которого – как можно быстрее восстановить статус кво и стереть следы утраты (Сантнер, 2009). Именно он лежит в основе героических нарративов.

Нелокализуемость травмы в координатах памяти позволяет другим поколениям включаться в трансляцию травмы соматически, на уровне сознания, ценностей и норм. Важными понятиями являются свидетельство о травме – модель высказывания о травматическом событии и свидетель травмы – агент трансляции коллективной памяти о травматическом событии. Вторичными свидетелями травмы могут быть представители поколений, не затронутых травматическими событиями непосредственно (Felman, Laub, 1992; Хальбвакс, 2005; Ассман, 2004; Мороз, Суверина, 2014). Со временем циркуляция эмоций и историй, порожденных травматическим опытом, формирует сообщества утраты, являющиеся и основным автором, и основным адресатом повествований о травмах (Карут, 2009).

  • В медицинской и психологической антропологии, на стыке социологии и психологии изучается коллективная травма в индивидуальных проявлениях. В каждом конкретном случае изучение природы травмы включает в себя исследование факторов уязвимости (vulnerability factors) и факторов, препятствующих, тормозящих восстановление от травмы (recovery inhibitors). Все они связаны с культурным контекстом. (Hinton, Good, 2016). Субъективные и объективные измерения коллективной травмы тесно связаны. Разные онтологические измерения участвуют в создании этой субъективности, от биологии до правово-нормативной сферы: симптоматика травмы, этнопсихология, этнофизиология, этноспиритуалогия, публичные репрезентации травматических событий и их участников, процессы излечения и преодоления, возраст и пол, социальный контекст, правовая и политическая ситуация, экономический и экологический контекст.

Концепция «множественного тела травмы» была разработана на материалах анализа разнообразных «ветеранских синдромов». Между травмирующим событием и собственно травмой всегда есть временной зазор. К формированию коллективного ПТСР приводит непризнание не участвовавшей в событии частью общества сложного, глубокого и противоречивого опыта участников, невозможность переживать травматический опыт с той же интенсивностью, что участники. Тогда принадлежность к пережившим травму становится лидирующей в иерархии идентичностей человека, он становится частью «множественного тела» травмы. Знание и опыт трагических событий оказываются непроговариваемыми, поддерживается не в субъект-объектных отношениях, а в проявлениях соматических и символических [Ф. Давуан, Ж.-М. Годийер, 2009].

  • В психологии основные характеристики индивидуальной травмы – это:
  • невербальность: травма отрезает от языка, как основанного на общем опыте или воображаемом прошлом;
  • застревание в прошлом, которое никак при этом не может состояться как прошлое, травматическое событие бесконечно проигрывается в настоящем;
  • утрата способности к игре и воображению, а также ментальной гибкости в целом,

гиперактивация правого полушария в ущерб левому; застревание в состоянии «борись или беги» [Van der Kolk, 2015].

То, что соединяет психологию и социологию травмы – это сюжет о межпоколенной (трансгенерационной) передаче семейного опыта, который стал разрабатываться психологами в 60-70-х годах 20-века, когда обозначился общий подъем интереса к сфере социальной психологии и семейной психотерапии. Межпоколенную травму рассматривают с двух позиций: как ресурс совладающего поведения потомков (Fonagy, Target, 1997; Kestemberg, 1983; Kupelian, Kalayjian, Kassabian, 1998;  Danieli, 1982) или как негативный, снижающий функционирование фактор (Barocas, Barocas, 1973; Daud et al., 2005; Yehuda et al., 1998; Op den Velde, 1998). Основыми механизмами передачи являются идентификация и проективная идентификация [Тарабрина, Майн, 2013, Богатырева М.Х., 2009]. Межпоколенная трансмиссия травмы в ее негативном аспекте связана с передачей непроработанного травматического опыта, структуризация которого ложится на плечи второго и дальнейших поколений. Чем больше невербальная составляющая передаваемого опыта, а также объем утаиваемого (секретов), тем более патологическими будут приемы структуризации опыта у потомков и их копинг-стратегии. Особенности третьего поколения в этой цепочке – в наследовании образных элементов опыта, необъяснимых из современной индивиду картины мира и личного восприятия, что может приводить к сильной деформации личности.

Единственное на данный момент опубликованное психологическое исследование трансгенерационной травмы сталинских репрессий на русском языке проведено на материале глубинных интервью с внуками жертв репрессий в 1993-1995 годах (Baker K.G., Gippenreiter J.B., 1998). Авторы исходили из двух важнейших постулатов концепции Мюррея Боуэна о процессе трансляции опыта семьи в поколениях (multigenerational process) и эмоциональном разрыве/отрыве (cut off) и проверяли гипотезу о том, что непрерывное и активное вертикальное функционирование, отсутствие разрывов в трансляции памяти о трагической истории семьи коррелирует с повышением уровня функционирования потомков, в частности, внуков репрессированных. Данная гипотеза подтвердилась: семейные ресурсы в виде личностных нравственных образцов являлись значимым фактором и ориентиром в совладании с социальным кризисом в России 90-х, по отношению которым релевантно было исследование Бейкер и Гиппенрейтер. В более функциональных семьях выжившим в репрессиях удалось создать позитивную основу для оценки опыта семьи. Информация о пережитых членами семьи репрессиях, в основном передавалась по женской линии.

В более широком контексте исследования последних лет показали, что травма в нескольких поколениях транслируется в виде:

  • ценностей и стратегий жизненного выбора (работы, партнера и др.) (Эйдемиллер, Добряков, Никольская, 2006; Бондаренко, Якимова, 2014; Baker K.G., Gippenreiter J.B., 1998)
  • копинг-стратегий в кризисных жизненных ситуациях (Петрова, 2008);
  • способствующего совладанию ресурса — знаний, установок и навыков, закрепленных в семейной истории и передающихся в форме семейной памяти через артефакты, образы и нарративы (в российском контексте ценности и паттерны совладающего поведения транслируются преимущественно женщинами) (Baker K.G., Gippenreiter J.B., 1998; Сапоровская, 2010);
  • стилей межпоколенного взаимодействия (Куфтяк, 2014);
  • признаков ПТСР, усиливаемых в ходе семейного взаимодействия между пострадавшими в трагических событиях родителями или другими предками (Zerach, Levin, Aloni, Solomon, 2017; Hinton, Good, 2016; Danieli, 1998);
  • режимов выживания (эмоциональные состояния плюс копинг-стратегии) и правил выживания (поведение в кризисных ситуациях, неадекватное текущим жизненным условиям) (Бейкер, Варга, 2015; Varga, A., Cherepanov, E., 2016; Варга А.Я., Маркитантова О.А., Черепанов Е.).

Таким образом, символическое и психологическое измерения травмы накладываются друг на друга. Их невозможно исследовать отдельно друг от друга.

  • Модельная травма Холокоста.

Начиная с конца 90-х годов 20 века, израильская исследовательница Яэль Даниэли изучает посттравматическую адаптацию в связи с общественной реакцией на поведение людей, переживших трагические события. Нежелание окружающих слышать рассказы о трагедиях, приводит переживших травму к изоляции и недоверию, а то и конфронтации с обществом. Уход в «семью» сопровождается либо трансляцией памяти о трагедиях в формате семейной истории, либо превращается в “заговор молчания” (Danieli, 1998).

Даниэли разработала многомерную модель исследования травмы, цель которой выявить связь травмы и целостности «Я» (Danieli, 1998). Целостность «Я» или самость или индивидуальная идентичность человека у Даниэли представляет собой многоуровневую динамическую систему: 1) биологический уровень индивида; 2) социальный, включая семью; 3) этнический и культурный, включающий ценности; 4) образовательный и профессиональный; 5) экономический и юридический; 6) политический и национальный; 7) наднациональный, универсальный уровень. Для создания непрерывного нарратива своей жизни от прошлого к настоящему и будущему человек должен иметь свободный, незаблокированный доступ ко всем уровням и гибко функционировать на каждом из них, балансируя в зависимости от этапа жизненного цикла, который он проходит. Травма образует разрыв в этом потоке идентичностей, регресс и фиксацию, повышает  уязвимость человека в кризисных ситуациях (Danieli, 1998).

В ходе многолетней клинической работы и работы с сообществом переживших Холокост, Я. Даниели разработала теоретическую рамку для описания комплексной природы травмы и адаптации к жизни после нее, которая включала в себя: 1) индивидуальное психологическое, семейное и родительское поведение в контексте опыта Холокоста, которое определяет образ жизни потомков выживших; 2) гетерогенность адаптации и приспособления (сочетание уязвимости и сопротивляемости) среди выживших. Были выделены 4 посттравматических адаптационных стиля в семьях выживших [Danieli, Norris, Lindert, Paisner, 2015]:

  • «жертва» (виктимный стиль): характеризуется печалью, беспокойством, недоверием, страхом перед внешним миром и символическим слиянием с семьей;
  • «боец» (бойцовский стиль): выражается в интенсивном стремлении к достижениям, компульсивной активности и запрете на проявление слабости и жалости к себе;
  • «оцепеневший»: проявляется в подавленности и истощении эмоций, минимальной толерантности к стимулированию — дети растут, будучи предоставленными сами себе;
  • «что сделано, то сделано» («что было, то прошло»): проявляется в отречении, отклонении опыта жертв Холокоста, ассимиляции и большой устремленности к получению высокого образовательного и социального статуса, славы и финансового успеха.

Это одновременно психологические, социальные и поведенческие копинг-стратегии и защитные механизмы. Данные стили генерализуются до образа жизни и становятся интегративной частью личности. Они влияют на родительство и психологическое развитие и адаптацию детей, становясь межпоколенными жизненными стратегиями [Danieli, Norris, Lindert, Paisner, 2015]. Я.Даниэли не уточняет понятие «репаративных» жизненных стратегий, но по контексту его применения оно соотносится с способностью проектировать жизнь с учетом индивидуальных особенностей и типом личности. «Жизненная стратегия» включает в себя систему ценностей и целей, позволяющих человеку реализовать наиболее эффективный сценарий жизни (Васильева, Демченко, 2001).

Исследовательская группа под руководством Я. Даниэли в недавних актуальных исследованиях травмы Холокоста в качестве задач выделяет изучение влияния исторических и демографических факторов жизни людей, переживших Холокост, на адаптацию их потомков к жизненным вызовам. Многофакторная, междисциплинарная, интегративная рамка для измерения такого влияния должна быть, с точки зрения исследовательской группы, приложима для коллективных травм различного происхождения, в первую очередь, для травм геноцидов (Danieli, Norris, Lindert, Paisner, 2015).

Таким образом, очень важная составляющая многофакторной модели исследования травмы Даниэли – это понятие «многопоколенной» (мультигенерационной) травмы, подразумевающей не только трансмиссию травматического опыта на второе поколение выживших, но комплексное воздействие и проявление травмы в форме репаративных жизненных стратегий в нескольких поколениях. Интенсивность адаптационных стилей – результат множественных связей, оформленных в теоретической модели как семейная история (возрастная когорта родителей в годы Холокоста (дети, подростки, взрослые); особенности опыта Холокоста (гетто, рабочие или концентрационные лагеря, эмиграция, попытки спрятаться; поствоенный опыт переселения) и семейное окружение (социальное окружение, место проживания, конфигурация семьи; связь с группами поддержки; связь между поколениями).

Выводы.

Коллективная травма, мультигенерационная травма, культурная травма — стык культурных, социальных и групповых исторических реалий с одной стороны, и индивидуальных жизненных историй, с другой, которая требует исследований на российском материале. В русскоязычной психологии отсутствует многофакторная модель описания и исследования коллективной травмы, типологически схожей с травмами геноцидов (Холокост и др.) Для современной российской ситуации актуально исследование третьего и четвертого поколения потомков коллективной травмы, в том числе травмы сталинских репрессий. Необходим коллективный социально-психологический портрет этих поколений потомков, проявляющих интерес к своей семейной истории. Представляет интерес исследование этой травмы как многопоколенной (мультигенерационной), в которой посттравматические адаптационные стили поведения в родительских семьях связаны с жизненными стратегиями потомков в нескольких поколениях.

 

  1. Эмпирическое исследование.

В декабре 2018 — марте 2019 года мною было проведено эмпирическое исследование, для которого использовался опросник, созданный на основе исследовательского инструментария Яэль Даниэли [Danieli Y., Norris F.N., Lindert J., Paisner V., 2015].

4 выделенных Даниэли посттравматических адаптационных стиля в семьях выживших в Холокосте предполагалось проверить на предмет адекватности описания с их помощью комплексной природы травмы сталинских репрессий. Опросник Даниэли состоит из трех частей: оценка потомками (детьми и внуками) стиля жизни в их родительских семьях; оценка потомками своего собственного образа жизни; описание четырех-поколенной семейной истории и социально-демографический портрет нескольких поколений травмы.

Опросный инструментарий Даниэли был переведен на русский язык. Исследование задумывалось как модельное, предполагалось, что оно будет делаться на небольшой выборке (50 человек), но вызвало большой интерес у респондентов, и выборка оказалась достаточно большой. Исследование включало в себя три основные задачи:

  • оценка возможности применения многофакторной модели исследования коллективной травмы геноцида и опросного инструментария Даниэли для исследования травмы политических (сталинских) репрессий в России;
  • анализ результатов факторного и кластерного анализа данных, полученных на российской выборке, с целью выявления связей адаптационных стилей родительских семей с современными жизненными стилями и адаптационными стратегиями потомков.
  • выявление особенностей проявления травмы в третьем и четвертом поколении (внуки и правнуки) в связи с социально-демографическими характеристиками и семейной историей.

Опрос проводился в электронном виде (Google Forms) с помощью распространения анкеты через социальную сеть Фейсбук.  После перевода опросник Даниэли был несколько скорректирован (для этого были проведены качественные интервью), с учетом особенностей выборки и социокультурного контекста исследования.

  • Выборка.

В работе использовалось данные 383-х заполненных анкет. Большинство респондентов составили женщины (80%). Преобладает возрастная когорта от 30 до 50 лет. Средний возраст – 42 года. Выборка представлена преимущественно внуками и правнуками репрессированных. Большинство ответивших (более 80%) осведомлены о том, через какие репрессии прошли их родственники. Это также связано с тем, что респонденты часто являются исследователями и летописцами своей семейной истории. Преобладает поколение бабушек/дедушек и прабабушек/прадедушек. По месту рождения респонденты делятся относительно поровну на родившихся в крупном городе (свыше 1 млн. человек) – 58% и малом городе или деревне – 40% — на территории бывшего СССР. По современному месту проживания выделяется группа, проживающая за рубежом — 98 человек (25%) (рис. 6). Среди респондентов преобладают люди с высшим образованием (70%). 21% ответивших имеет ученую степень.

  • Процедура исследования.

После перевода было проведено 7 полуструктурированных интервью с потомками репрессированных для уточнения высказываний и формулировок вопросов в опроснике. Коррекция затронула структуру анкеты и формулировки вопросов. Самое главное изменение, которое было внесено – не было раздельных ответов по каждой шкале для оценки материнского и отцовского стиля поведения отдельно. В русскоязычной анкете указывался стиль поведения в родительской семье и семье бабушек-дедушек в целом. В формулировках шкал использовались определения: «близкие», «близкие родственники», «родители», «бабушки-дедушки», «в семье моих родителей и семье бабушек-дедушек». Выбор в пользу объединения был сделан в связи с тем, что гендерные различия не были приоритетом в исследовании. Кроме того, средний возраст опрашиваемых в исследовании Даниэли в 2012 году составлял 59,8 лет – родившееся сразу после войны поколение, для которого пострадавшими в геноциде родственниками были непосредственно матери и отцы, и сравнение их родительских стилей было возможным и актуальным. В русскоязычном исследовании средний возраст отвечавших на вопросы анкеты в 2019 году составил 42 года, и для респондентов пострадавшими в репрессиях является поколение их бабушек-дедушек и прабабушек-прадедушек, поэтому воспоминания отдельно по полам затруднительны и неактуальны.

По результатам эксплораторного факторного анализа, проведенного командой Даниэли, шкалы по даваемой ими нагрузке были сформированы в три фактора, ассоциированные с постравматическими адаптационными стилями:

  1. фактор 1 – «застревание в утрате и травме», «гиперопека», «эмоциональная волатильность и контроль» — характерные черты виктимного («жертва») адаптационного стиля. («ценность поддержания еврейской (групповой) идентичности» также имела наибольшую нагрузку на этот фактор);
  2. фактор 2 – «эмоциональная выхолощенность (изоляция, отрешенность)» и «заговор молчания в семье» – ключевые характеристики адаптационного стиля «оцепеневший». («нетерпимость к слабости», включая выражение эмоций, также дает наибольшую нагрузку на этот фактор);
  3. фактор 3 – «ценность власти и справедливости» – характеристика бойцовского адаптационного стиля;
  4. фактор 4 — «дистанцирование от прошлого» (оказался неработающим и не учитывался в дальнейшем описании Даниэли)

На российской выборке был проведен факторный анализ, опираясь на инструментарий и методику Даниэли. Структура из 4-х факторов дала только около 35% объясняемой дисперсии. Более точной была 2-х факторная модель, но и она не дала достаточных оснований для интерпретации (См. Таблица 1).

Таблица 1 Двухфакторная модель многопоколенной травмы репрессий

Шкалы F 1 F 2
1. Самостоятельное поведение и личное пространство в нашей семье были недопустимы . В нашей семье невозможно было быть отдельным. Нельзя было иметь секреты. Ни у кого не могло быть секретов от других членов семьи -0,61 0,09
2. В нашей семье нельзя было проявлять слабость. Было не принято показывать эмоциональную уязвимость. -0,69 0,05
3. Не считая членов семьи, предпочтение в общении отдавали людям своего круга – с похожей семейной историей -0,36 0,33
4. Репрессии всегда «присутствовали» в доме (воспоминания, обсуждение, переживания) 0,15 0,63
5. Открытое выражение эмоций, проявления нежности и открытая демонстрация любви редко встречались в нашей семье. -0,68 -0,13
7. Дом моих родителей/бабушек/дедушек всегда был полон еды. В доме всегда стремились накормить всех досыта. -0,10 0,05
8. Наша социальная жизнь включала только ближайших членов семьи. -0,47 0,07
9. Близость между родителями и детьми была редкой в нашей семье. -0,70 -0,07
10. В нашей семье было принято уважать и помнить историю нашего рода. Мне много рассказывали об истории моей семьи, было принято ее обсуждать. 0,43 0,52
11. Мои родители и мои бабушка/дедушка всегда должны были знать, где находятся их дети. -0,22 0,18
12. По сравнению с другими семьями, в нашей старшие близкие больше ценили все, что связано с прошлым, чем с настоящим (вещи, культурные ценности, манеры поведения, этикет) -0,08 0,41
13. В нашей семье избегали смотреть/читать/слышать о чем-либо, связанном с репрессиями. -0,37 -0,34
14. В нашей семье нельзя было признаваться, что тебе плохо -0,79 -0,06
15. Близкие в семье часто разговаривали на повышенных тонах, стараясь убедить в своей правоте. -0,53 0,09
16. Старшие близкие в семье часто стыдили меня, призывая поступать правильно. -0,67 0,02
17. Я часто слышал в семье, как я важен(важна) для близких. 0,55 0,21
18. Члены семьи чрезмерно опекали друг друга. -0,27 0,22
19. Мои родители и их родители не чувствовали, что к травматическому опыту семьи относятся с должным уважением в обществе. -0,30 0,21
20. В нашей семье всегда принято было доедать еду до конца, не оставляя на тарелке. С этим были связаны разные ритуалы. -0,30 0,03
21. От меня в семье ожидали успешности (образование, карьера, престижная работа) -0,26 0,13
22. Моя семья казалась застрявшей в прошлом. -0,55 0,26
23. В нашей семье никогда не упоминали репрессии. -0,42 -0,49
24. В моей семье рассказывали о психических проблемах (ночные кошмары, страхи и др.), которыми страдали близкие, пережившие время репрессий. 0,06 0,31
25. Мои родители и их родители были чрезмерно эмоциональны: могли вспыхнуть от ярости, а потом плакать от раскаяния. -0,36 0,24
26. В нашей семье близкие, пережившие репрессии, никогда не говорили о своем опыте. -0,41 -0,28
27. В нашей семье не было открытого общения -0,77 -0,21
28. В нашей семье любили слушать «лагерные» песни. 0,01 0,33
29. Я часто слышал (слышала) от близких, что они любят меня. 0,68 0,11
30. Браки в нашей семье основывались не на любви, а на других основаниях. -0,56 0,08
31. В нашей семье не было места эмоциям. -0,73 -0,12
32. Выражать эмоции дома и вовне казалось мне опасным. -0,76 -0,05
33. Иногда близкие в семье выглядели безучастными к окружающему, так, как будто мысленно они где-то далеко. -0,63 0,09
34. В нашей семье даже на небольшие перемены реагировали как на катастрофу. -0,66 0,18
35. В семье снова и снова рассказывали истории репрессий. 0,08 0,60
36. В нашей семье безусловной ценностью является борьба с несправедливостью. 0,22 0,28
37. Мои родители (бабушки/дедушки) избегали быть членами официальных общественных объединений/организаций (молодежные организации, партии, профсоюзы,другие организации). -0,28 0,38
38. Моя семья (моя родительская семья и мои бабушки-дедушки) казалась мне странной (старомодной, не похожей на других) по сравнению с другими семьями -0,42 0,41
39. Независимость (от общества и власти) высоко ценилась в нашем доме 0,15 0,68
40. Члены моей семьи обычно были не согласны (несогласной) с официальным мнением по политическим вопросам. 0,05 0,69
41. В моей семье все всегда беспокоились по любому поводу. -0,57 0,29
42. Я никогда не знал, какой из моих вопросов/замечаний расстроят моих близких поэтому предпочитал/а не говорить, что думаю. -0,78 0,04
43. В нашей семье преобладали негативные эмоции и часто проявляли недовольство в связи с тем, что происходит вокруг (в обществе, во власти) -0,51 0,42
44. В семье меня ориентировали на неучастие в каких-либо официальных общественных объединениях, организациях. -0,30 0,51
45. В нашем доме даже мельчайшие решения тщательно обсуждались. -0,16 0,44
46. В семье меня учили быть готовым ко всему, что может случиться в жизни. 0,03 0,34
47. Жалость к себе считалась слабостью. -0,66 0,09
48. Меня учили не доверять официальной информации в СМИ 0,05 0,69
49. Меня учили сопротивляться официальным установлениям, противоречащим моим убеждениям 0,16 0,67
50. В семье мне не давали никаких советов. -0,30 -0,19
51. В семье с трудом устанавливали понятные правила, касающиеся поведения детей. -0,57 0,00
52. Даже когда дела шли плохо, в семье не теряли чувство юмора. 0,58 0,21
53. В семье часто обсуждали вопросы политики и действия властей. 0,26 0,58
54. В нашей семье считалось, что брак с человеком, не относящимся к нашему кругу – социальной группе – это предательство. -0,33 0,41
55. Члены семьи слишком активно участвовали в жизни друг друга. -0,41 0,23
56. Мои близкие чувствовали себя неуютно, когда общались с людьми за пределами своего круга. -0,53 0,28
57. Мои близкие плохо относились к «вещизму» — желанию покупать много вещей и потреблять. 0,02 0,19
58. В семье считали, что люди никогда не должны забывать о совершенных в сталинские времена преступлениях против своего народа. 0,29 0,62
59. Мои близкие испытывали негативные эмоции во время советских, государственных, официальных праздников. -0,09 0,60
60. Хотя нас хвалили за достижения, в семье было мало ощущения взаимной близости и доверия. -0,78 -0,08
61. Мои близкие использовали чувство вины, чтобы контролировать мое поведение. -0,76 0,04
Expl.Var 18,95 12,57

 

Таким образом, факторная структура, выделенная в предыдущем исследовании, на российской выборке жертв сталинских репрессий не подтвердилась. В дальнейшем было принято решение о проведении кластерного анализа, выбрав основанием для кластеризации 4 посттравматических семейных адаптационных стиля поведения, а затем проведении содержательного анализа ответов респондентов в каждом кластере.

Посттравматические адаптационные семейные стили поведения были определены с помощью выделения и описания наиболее «работающих» на русскоязычной выборке шкал. Это были шкалы, на которые давались наиболее информативные ответы респондентами — превалирующее согласие или несогласие. Шкалы были объединены как описывающие четыре стиля:

  1. оцепеневший, диссоциированный, с отщеплением чувств (эмоциональное отстранение). Этот стиль описывается через превалирующее согласие с тем, что открытое выражение эмоций, проявления нежности и открытая демонстрация любви редко встречались в семье. Одновременно для него характерно резкое несогласие с утверждением, что «близкие в семье снова и снова рассказывали о репрессиях» (тревожно-оберегающий у Даниэли);
  2. тревожно-оберегающий, опекающий (гиперопека, эмоциональная волатильность). Описывается через выраженное согласие с утверждениями о том, что взрослые в семье всегда должны были знать, где находятся их дети; старшие близкие в семье часто апеллировали к чувству стыда и вины, воспитывая детей; в семье царил культ еды; в семье все беспокоились по любому поводу; родители избегали быть членом официальных общественных организаций. Одновременно характерно несогласие с тем, что в семье преобладали отрицательные эмоции и не давали никаких советов детям (оцепеневший у Даниэли);
  3. боец (ценность достигающих стратегий, поддержание памяти о трагическом опыте близких, нетерпимость к слабости). Описывается через выраженное согласие с утверждениями о том, что в семье нельзя было проявлять слабость и показывать эмоциональную уязвимость, взрослые готовили детей к тому, что в жизни всякое может случиться, и считали жалость к себе слабостью. В семье было принято уважать и помнить историю рода, рассказывать и обсуждать историю семьи, считали, что люди никогда не должны забывать о совершенных в сталинские времена преступлениях против своего народа. Близкие в семье часто разговаривали на повышенных тонах, стараясь убедить в своей правоте. В семье от детей ожидали успешности, ценили независимость (от общества), были не согласны с официальным мнением по политическим вопросам;
  4. преодолевающий травму (в основном отрицание, отказ от приписываемых виктимизирующих признаков). Описывается через выраженное несогласие с утверждениями о том, что репрессии всегда «присутствовали» в доме (воспоминания, обсуждение, переживания) (тревожно-оберегающий стиль у Даниэли), а семья казалась застрявшей в прошлом (оцепеневший у Даниэли), что в семье рассказывали о психических заболеваниях близких, переживших репрессии, об эмоциональной нестабильности близких, о том, что браки основываются не на любви и близости (тревожно-оберегающий у Даниэли) о том, что близкие выглядели странно (оцепеневший у Даниэли), с трудом устанавливали правила для детей (тревожно-оберегающий у Даниэли), и ориентировали на брак в своем кругу (боец у Даниэли). Одновременно несогласие и с тем, что в семье никогда не упоминали репрессии – много отрицательных ответов (оцепеневший у Даниэли).

В дальнейшем был проведен кластерный анализ для оценки выраженности выделенных семейных стилей поведения. Кластерный анализ проводился методом К средних. В основу кластеризации легло разделение респондентов по выраженности в ответах четырех посттравматических адаптационных стилей поведения в семье: оцепеневший, диссоциированный; тревожно-оберегающий; боец; преодолевающий травму. Первоначально были заданы четыре, затем три кластера. Их выделение оказалось недостаточно информативным. Дистанция между кластерами не была выраженной. Группировка по стилям в два кластера была наиболее информативна (См. рис. 1-2).

Рис. 1 Дистанции между кластерами 1 («эмоциональный) и 2 («неэмоциональный»)

Distances between Final Cluster Centers Number of Cases in each Cluster
Cluster 1 2 Cluster 1 233
1 1,80361108 2 150
2 1,80361108 Valid 383

Рис. 2  Различия средних значений между кластерами 1 («эмоциональный) и 2 («неэмоциональный»)

стили Кластер 1 Кластер 2
Оцепеневший, диссоциированный 1 5
Тревожно-оберегающий 1,8 4,5
Боец 1,8 4,5
Преодолевающий травму 1,3 3,9

 

Рис. 3

В первый кластер вошло 233 ответивших, во второй – 150. В дальнейшем, после содержательного анализа, эти два кластера получили название «эмоциональный» и «неэмоциональный». Респонденты в кластере 1 («эмоциональный») имеют равно низкие показатели по каждому параметру – стилю, респонденты в кластере 2 («неэмоциональный»), напротив – высокие. Самые сильные различия – по параметру оцепеневшего, диссоциированного стиля (1 и 5) и преодолевающего травму (1,3 и 3,9). По параметрам тревожно-оберегающего стиля и стиля «боец» «эмоциональный» и «неэмоциональный» кластеры сближаются. Качественный анализ ответов респондентов в двух кластерах – «эмоциональном» и «неэмоциональном» — был проведен путем суммации однозначно положительных и скорее положительных ответов, однозначно отрицательных и скорее отрицательных ответов по каждой шкале в первой и второй части анкеты и их сравнения. Необходимо было посмотреть, как отличаются и к каким утверждениям тяготеют респонденты в каждом кластере).

  • Выводы.

В двух кластерах выделяются различия в эмоциональном опыте семей. В первом, «эмоциональном», кластере демонстрация чувств приветствовалось и выражалась в объятиях, словах нежности, разговорах «по душам» и прочих проявлениях привязанности между членами семьи (между родителями-супругами, между родителями и детьми). Во втором, «неэмоциональном», кластере 74% ответов — о согласии с тем, что открытое проявление чувств в семье не приветствовалось, среди их проявлений преобладали забота, желание накормить, косвенная демонстрация привязанности через шутки и сдержанную похвалу.

Более половины положительных ответов в «неэмоциональном» кластере – о согласии с тем, что выражать чувства дома и вовне было опасно. Противоречивость и неосознанность чувств фиксируется в этом кластере наряду с отсутствием эмоционального контакта между старшими и младшими поколениями в семье, близкие часто выглядели ко всему безучастными. Столько же свидетельств в пользу того, что старшие близкие могли впасть в неконтролируемую ярость и после сокрушаться об этом, близкие часто разговаривали на повышенных тонах, чтобы донести до других свое мнение.  59% ответов — о согласии с утверждением, что дети в семье никогда не знали, что расстроит их близких. 56% — с тем, что ощущения близости и доверия в семье не было. 59%: близость между родителями и детьми была редкой.

В «эмоциональной» группе 44% положительных признаний в том, что старшие близкие говорили детям о том, что они важны для семьи. В «неэмоциональной» же, напротив 66% подтверждений того, что близкие не признавались в том, что их любят. 77% положительных ответов во втором кластере — кластере в пользу того, что взрослые прибегали к чувству стыда и вины для контроля за поведением детей. 42% согласий с тем, что в семье с трудом устанавливали правила, касающиеся поведения детей.

Таким образом, ключевым фактором различия между кластерами является интенсивность и правила демонстрации эмоциональной близости (См. Таблица 2):

  • Кластер 1: демонстрация чувств приветствовалось и выражалась в объятиях, словах нежности, разговорах «по душам» (между родителями-супругами, между родителями и детьми).
  • Кластер 2: открытая демонстрация чувств в семье не приветствовалось, среди их проявлений преобладали забота, желание накормить, косвенная демонстрация привязанности через шутки, сдержанную похвалу.

По вопросам о частоте воспоминаний и разговоров о репрессиях различия в двух кластерах невелики, при этом респонденты придерживаются противоречивых суждений. Тревожность и гиперопека характерны для семей в обеих группах  и проявлялась как в «эмоциональном», так и в «неэмоциональном» кластере в том, в семье всегда существовали ритуалы, связанные с ценностью еды, в семье все беспокоились по любому поводу, старшие всегда должны были знать, где находятся их дети. В современных репаративных стратегиях поведения с этим сопрягается важность контроля и самоконтроля: «для меня важно все контролировать»; «мне очень трудно просто расслабиться»; «я чувствую себя ответственным за счастье близких», которые «кажутся мне уязвимыми».

По шкалам стиля «боец» также много солидарного в обоих кластерах: борьба с несправедливостью, проективные ожидания успешности от детей, ценность независимости от общества и власти, а также памяти о семейной истории, частые разговоры «о политике» и транслируемое недоверие к официальным источникам информации, ощущение необходимости предъявлять обществу счет и требование о том, чтобы память о преступлениях сталинских репрессий поддерживалась и уважалась. Но уровень ориентации на протестное поведение все же ниже «эмоциональной» группе.  В ней те, в чьих семьях меньше обижались на общество за то, что оно не относится с должным уважением к опыту близких, прошедших через репрессии. В «неэмоциональном» свидетельствуют, что обид было много и скорее согласны с тем, что их семьи застряли в прошлом: больше ценили то, что связано с прошлым, отдавали предпочтение в общении людям и семьям со схожим опытом, а по уровню негативных чувств в адрес обществ и власти и ориентации на ценности достижений «неэмоциональная группа» опережает другую значительно. В итоге для современного поведения и самоощущения респондентов в «неэмоциональном» кластере характерно ощущение себя неудачниками, даже, если они объективно успешны, отчаяния при оценке себя как несоответствующих ожиданиям близких, ощущение предательства семьи, если они оставляют без реакции уничижительные высказывания о людях, испытавших репрессии.

Таблица 2 Посттравматические стили и репаративное поведение в «эмоциональном» и «неэмоциональном» кластерах

Кластер Прошлое

(постравматические стили)

Настоящее

(репаративное поведение и стратегии)

«Эмоциональный»

(Открытая демонстрация чувств)

Взрослые говорили детям, что любят их и они важны для них

 

Репрессии не «всегда присутствовали в доме»

 

Меньше обид на общество за неуважение к опыту репрессий,

 

больший конформизм,

 

большая терпимость,

 

меньшая изоляция

 

 

Не склонны постоянно обращаться к опыту репрессий

 

 

Меньшая протестность,

 

конформизм,

 

терпимость

«Неэмоциональный»

(Запрет на открытое выражение чувств, забота как замещение чувств)

Выражать чувства опасно,

 

родители непредсказуемы в эмоциональном плане,

 

основные побуждения – вина и стыд.

 

Резко негативные чувства в адрес власти и общества,

протест,

 

нетерпимость к слабости,

 

ценность прошлого,

 

большая изоляция

 

Ощущение себя неудачниками при объективной успешности,

 

чувство отчаяния при несоответствии ожиданиям близких,

 

чувство гнева,

 

ощущение предательства, если не ответить на обиду

«Эмоциональный» и «неэмоциональный» в равное мере Дом был полон еды,

взрослые должны были знать всегда, где дети,

все опекали друг друга чрезмерно.

 

Борьба с несправедливостью,

ожидания успешности от детей,

ценность независимости от общества и власти,

а также памяти о семейной истории,

частые разговоры «о политике» и транслируемое недоверие к официальным источникам информации

 

Важно все контролировать,

трудно расслабиться,

близкие уязвимы,

я ответственен за их счастье.

 

Гипотеза о том, что в российских условиях наиболее ярко будет выражен стиль «боец» подтвердилась частично. Характерные для этого стиля поведенческие паттерны и коммуникативные стратегии действительно ярко представлены в российском контексте, но гораздо интереснее связь проявлений этого стиля, как и тревожного, опекающего с фактором интенсивности «эмоциональности» (открытой или запретной) в семейных коммуникациях. Чем более открытыми были выражения чувств в семье, в детско-родительских отношениях, тем менее склонны следующие поколения к конфронтации с окружающими и бойцовской позиции, и, наоборот, чем более закрытыми и подавляемыми были эмоциональные проявления, тем жестче, нонконформистски настроены потомки к обществу и власти.

В ходе исследования были выделены группы по возрасту и месту проживания респондентов с целью уточнения связи семейных стилей поведения с некоторыми социально-демографическими различиями.

Предполагалось, что значительная группа проживающих за рубежом даст возможность увидеть некоторые значимые различия в оценках стилей поведения и воспитания в родительских семьях и современных восстановительных стратегиях. Эти ожидания не совсем оправдались, хотя различия фиксируются, но понимать их надо комплексно, анализируя одновременно различия между москвичами и остальной Россией. Проживающие в Москве и за рубежом разделяют стиль «боец» и различаются по другим. В особенности, у проживающих за рубежом значительно сильнее выражен стиль «преодолевающий травму». Между проживающими в Москве и в остальной России, однако, также фиксируется это различие в выраженности стиля «преодолевающий травму» в пользу остальной России, но при этом у москвичей сильнее выражен стиль «боец». Таким образом, можно констатировать, что поведение и самоощущение москвичей более травмоцентрично, нежели у потомков репрессированных за МКАДом и за рубежом, а последние более решительно настроены на преодоление травмы.

Значимые возрастные различия фиксируются между возрастными группами 18-35 и 36-44 лет по стилям «оцепеневший, диссоциированный, с отщеплением чувств» (рис. 17). В старшей возрастной группе (36-44 года) этот стиль выражен сильнее. Между возрастными группами 36-44 и 45-72 года выявлены различия в стилях «оцепеневший…» и «тревожно-оберегающий» (рис. 18). В группе 36-44 лет эти стили проявлены сильнее. Таким образом, возрастная группа 36-44 лет демонстрирует большую выраженность эмоциональной выхолощенности и тревожности одновременно. Поведение и самоощушение более младшего и более старшего поколения предстает как менее травмоцентричное. Возможно, это связано с тем, что группа 36-44 года в данный момент приняла на себя поколенческую эстафету по поддержанию памяти о репрессиях, занимается документированием семейной истории, откликается на предложение обсуждать и отвечать на вопросы, участвует или откликается на репрезентацию темы репрессий в разных документальных и художественных, перформативных форматах. Таким образом, данная тема нагружена для этой группы «переживаниями» и эмоциями как для вторичных свидетелей травмы.

Особенности проявления травмы в третьем и четвертом поколении (внуки и правнуки) в связи с семейной историей респондентов

Социально-демографические характеристики респондентов в контексте семейной истории (третье и четвертое поколение травмы):

  • преимущественно женщины;
  • имеющие высшее образование и ученую степень;
  • постперестроечное поколение, для которого знание о преступлениях сталинского режима, стало доступным и открытым;
  • осведомленные о том, через что прошли их родственники во время сталинских репрессий;
  • представители интеллигенции и причисляющие себя к среднему классу;
  • треть из них живет не в России;
  • выросшие в советских интеллигентских семьях с невысоким достатком, атеистических, часто с одним родителем;
  • старшие или единственные дети в семье, считающие своим долгом восстановить семейную историю и поддерживать память о ее трагических страницах;
  • состоящие в браке, первом или втором, и ценящие семейные узы больше, чем их родители;
  • имеющие одного или двоих детей;
  • нерелигиозные, но иногда соблюдающие религиозную обрядность;
  • менеджеры; занятые в медиа; социальные исследователи; социальные работники; занятые в бизнесе; работники образования;
  • ценящие свой досуг намного больше своих родителей и предпочитающие занимать его в гораздо меньшей степени дачей или телевизором и в большей чтением, общением с друзьями, культурными событиями, соцсетями и физическими упражнениями. Участие в поддержании памяти жертв репрессий в составе общественных организаций занимает при этом не такое значительное место, как можно было бы предположить.

Таким образом, в социально-демографических характеристиках  травмы репрессий в третьем-четвертом поколении на российской выборке, если их рассматривать в расширенном контексте семейной истории, можно отметить некоторые признаки травмоцентрического стиля жизни и сознания, а также его преодоления: 1) семейные проекции через ценность образования, принадлежности к интеллигенции и «среднему классу», поддержание истории и традиции семьи, больше падают на женщин и единственных или старших детей в семье; 2) для значительной части выборки достигательные ориентации выражаются в стратегии эмиграции; 3) для другой части они выражаются в стремлении к социальному одобрению вплоть до соблюдения религиозных обрядов при атеистических взглядах. Семейные узы ценятся выше, чем это было принято в родительских семьях. Люди часто себя связывают себя с социально значимыми профессиями и сферой коммуникаций; 4) преодоление изолированности и застревания в прошлом можно усмотреть в значительно более высокой ценности досуга для современных поколений, при низкой доле в нем общественной активности по поддержанию памяти о репрессиях.

  • Общие выводы по результатам исследования
  1. Факторы, лежащие в основе выделенных Я. Даниэли посттравматических адаптационных семейных стилей поведения не работают в полной мере на российской выборке.

В первую очередь, травма Холокоста и травма сталинских репрессий различаются типологически из-за различий в социальном и культурном контексте. Их нельзя отнести в равной мере к травме геноцидов. Основная российская особенность: носители травмы сталинских репрессий не являются сообществом с ярко выраженной идентичностью, построенном на таком укоренившемся в международных масштабах символическом конструкте как Холокост. В российском обществе расширительная метафора — отождествление с жертвами (10% ответивших на все вопросы анкеты указали, что у них не было родственников, пострадавших во время Большого террора), аналогичная Холокосту, работает по-другому: не на очерчивание и признание группы, а на размывание ее и негативное признание: «кто в России 20 века не пострадал?» или, как в песне Высоцкого: «мои без вести павшие, твои безвинно севшие». В ходе анкетирования пришлось столкнуться с массой претензией, почему в число репрессированных не включаются пострадавшие в ходе Красного террора непосредственно после Октябрьского переворота, избежавшие репрессий путем сознательного социального эскапизма, пострадавшие от преследования инакомыслящих в годы «застоя» и др.? В данной ситуации невозможно сформировать контрольную выборку. Большая длительность травмы тоталитаризма с перманентной ретравматизацией в Советской России, охватывающая несколько поколений – основная особенность российского контекста.

  1. Российская выборка разбивается на «эмоциональных конформистов» и «неэмоциональных бойцов».

Гипотеза о том, что в российских условиях наиболее ярко будет выражен стиль «боец» подтвердилась частично. Характерные для этого стиля поведенческие паттерны и коммуникативные стратегии действительно ярко представлены в российском контексте, но гораздо интереснее связь проявлений этого стиля, как и тревожного, опекающего с фактором интенсивности «эмоциональности» (открытой или запретной) в семейных коммуникациях. Чем более открытыми были выражения чувств в семье, в детско-родительских отношениях, тем менее склонны следующие поколения к конфронтации с окружающими и бойцовской позиции, и, наоборот, чем более закрытыми и подавляемыми были эмоциональные проявления, тем жестче, нонконформистски настроены потомки к обществу и власти.

  1. Выявлены особенности проявления травмы в третьем и четвертом поколении (внуки и правнуки) в связи с социально-демографическими характеристиками и семейной историей респондентов.

 

Исследование имело методические и методологические ограничения, которые были схожи с ограничениями исследования группы Даниэли: 1) высокообразованная выборка (пользователи, преимущественно, социальной сети Фейсбук в Интернете) с гендерным перекосом (67% женщин в опросе о Холокосте и выше 70% в опросе о репрессиях), не репрезентирующая определенные сегменты потомков выживших в Холокосте, например, тяжело больных или не интересующихся семейной историей и не стремящихся ее задокументировать; 2) отсутствие контрольной выборки, подвергающее сомнению, являются ли обнаруженные адаптационные стили специфичными для переживших Холокост, и то же самое отсутствие контрольной выборки в исследовании травмы репрессий, связанное со сложностью вычленения травмы репрессий из общей травмы тоталитаризма, которая продолжалась в СССР гораздо дольше.

 

ЛИТЕРАТУРА:

  1. Адорно Т. Негативная диалектика. М.: АСТ, 2014.
  2. Айерман Р. Культурная травма и коллективная память. М.: НЛО, 2016, No.5.
  3. Александер Дж. Смыслы социальной жизни: культурсоциология. М.: Праксис, 2013
  4. Арендт Х. Банальность зла. Эйхман в Иерусалиме. М.: Европа, 2008.
  5. Ассман, Я. Культурная память. Письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. — М.: 2004.
  6. Бейкер К., Варга А. Теория семейных систем Мюррея Боуэна. Основные понятия, методы и клиническая практика. М.: Когито-Центр, 2015.
  7. Богатырева М.Х. Межпоколенная передача семейной истории. Дефекты передачи // Известия Российского государственного педагогического университета им. А.И. Герцена. Серия Психолого-педагогические науки. – 2009. – № 109. – С. 164–170
  8. Бондаренко Я.А., Якимова Т.В. Осведомленность в истории своей семьи как фактор психологического благополучия в подростковом возрасте // Клиническая и специальная психология. – 2014. – Том 3. – № 2 (10). – С. 70-83.
  9. Варга А.Я., Маркитантова О.А., Черепанов Е. Семейные правила выживания: послания детям // Научно-практический сетевой журнал «Психология и психотерапия семьи» – 2017. – No7. — http://familypsychology.ru/semejny-e-pravila-vy-zhivaniya-poslaniya/
  10.  Васильева О. С., Демченко Е. А. Изучение основных характеристик жизненной стратегии человека // Вопросы психологии. 2001. Март — апрель. С. 74 — 85. КиберЛенинка: https://cyberleninka.ru/article/n/tsennostno-smyslovye-sostavlyayuschie-zhiznennyh-strategiy-studentov-vuza
  11. Давуан Ф., Годийер Ж.-М. История по ту сторону травмы // Ушакин С., Трубина Е. (ред.) Травма: пункты. М.: Новое литературное обозрение, 2009.
  12. Карут К. Травма, время и история // Ушакин С., Трубина Е. (ред.) Травма: пункты. М.: Новое литературное обозрение, 2009.
  13. Куфтяк Е.В. Отношение привязанности в трёх поколениях женщин и межпоколенная травма. // Личность в экстремальных условиях и кризисных ситуациях жизнедеятельности. – 2014. – № 4. – С. 159-165.
  14. Мороз О., Суверина Е. Traumastudies: История, репрезентация, свидетель // НЛО, 2014, № 1(125)
  15. Петрова Е.А. История семьи как межпоколенный ресурс совладающего поведения и средства его получения. // Вестник Костромского Государственного Университета им. Н.А. Некрасова. Серия: Педагогика. Психология. Социальная работа. Ювенология. Социокинетика. – 2008. – Том 4. – № 2. – С. 201-208.
  16. Сантнер Э. История по ту сторону принципа наслаждения: размышление о репрезентации травмы // Ушакин С., Трубина Е. (ред.) Травма: пункты. М.: Новое литературное обозрение, 2009.
  17. Сапоровская М.В. Теория и практика исследования межпоколенной связи в семейном контексте. Психологические исследования, 2010, No.1(9)
  18. Сапоровская М.В. Семейные истории выживания/совладания: межпоколенный аспект. // Психология стресса и совладающего поведения. Материалы III Международной научно-практической конференции: в 2 томах. – 2013. – С. 56-58.
  19. Тарабрина Н., Майн Н. Феномен межпоколенческой передачи психической травмы (по материалам зарубежной литературы). Консультативная психология и психотерапия, 2013, No.3.
  20. Ушакин С., Трубина Е. (ред.) Травма: пункты. М.: Новое литературное обозрение, 2009.
  21. Хальбвакс М. Коллективная и историческая память // Неприкосновенный запас, 2005, No2-3
  22. Штомпка П. Социальное изменение как травма. Социологические исследования, 2001, No.1.
  23. Эйдемиллер Э.Г., Добряков И.В., Никольская И.М. Семейный диагноз и семейная психотерапия. Учебное пособие для врачей и психологов. Изд. 2-е, испр. и доп. – СПб.: Речь, 2006, 352 с.
  24. Эткинд А. Кривое горе: Память о непогребенных / Александр Эткинд; авториз. пер. с англ. В. Макарова. – М.: Новое литературное обозрение, 2016. – 328 с.
  25. Ядов В.А., Магун В.С., Семенова В.В., Левада Ю.А., Шанин Т., Дубин Б., Данилов В., Олейников Д., Энговатов М.В. Отцы и дети. Поколенческий анализ современной России // Серия: Библиотека журнала «Неприкосновенный Запас». — М.: Новое литературное обозрение, 2005
  26. Adelman А. Traumatic Memory and the Intergenerational Transmission of Holocoust Narratives. The Рsychoanalytic Study of the Child, 1995.
  27. Danieli Y. (Ed.), International handbook of multigenerational legacies of trauma. New York: Plenum Press, 1998
  28. Danieli Y., Norris F.H., Lindert J., Paisner V. The Danieli Inventory of Multigenerational Legacies of Trauma, Part I: Survivors’ Posttrauma Adaptational Styles in their Children’s Eyes. Journal of Psychiatric Research, 2015, No.68.
  29. Felman Sh., Laub D. Testimony: Crises of Witnessing in Literature, Psychoanalysis and History. NewYork: Taylor&Francis. 1992.
  30. Hinton D.E., Good B.J.  The Culturally Sensitive Assessment of Trauma: Eleven Analytic Perspectives, a Typology of Errors, and the Multiplex Models of Distress Generation // Hinton D.E., Good B.J. Culture and PTSD (Ed.)  Trauma in Global and Historical Perspective. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 2016.
  31. Howe, Neil; Strauss, William (1991). Generations: The History of America’s Future, 1584 to 2069. NewYork: WilliamMorrow&Company
  32. Kellermann N. Transmission of Holocaust Trauma. National Israeli Center for Psychosocial Support of Survivors of the Holocaust and the Second Generation, 2000. http://www.yadvashem.org/yv/en/education/languages/dutch/pdf/kellermann.pdf
  33. Kupelian D., Kalayjian A.S. Kassabian A. The Turkish genocide of the Armenians // Y. Danieli (Ed.), International handbook of multigenerational legacies of trauma. New York: Plenum Press, 1998. P. 191-210.
  34. LaCapra D. Writing History, Writing Trauma. Baltimore: The Johns Hopkins University Press, 2001
  35. Op den Velde W. Children of Dutch war sailors and civilian resistance veterans // Y. Danieli (Ed.), International handbook of multigenerational legacies of trauma. New York: Plenum Press, 1998.
  36. Van der Kolk B. The Body Keeps the Score. Brain, Mind, and Body in the Healing of Trauma. New York: Penguin Books, 2015.
  37. Zerach G., Levin Y., Aloni R., Solomon Z. Intergenerational Transmission of Captivity Trauma and Posttraumatic Stress Symptoms: A Twenty Three-Year Longitudinal Triadic Study. // Psychological Trauma: Theory, Research, Practice, and Policy. – 2017. – Vol. 9. – No. S1. – 114–121.