исследование DOI — 10.24412/2587-6783-2022-2-5-45 статья на киберленинке

Особенности семейного, межличностного и социального поведения у потомков лиц, подвергшихся политическим репрессиям советского периода в 1917-1940-х гг.

Гронский Андрей Витальевич
Чинакова Нина Васильевна
Гронский Андрей Витальевич
К.м.н., доцент
ФГБОУ ВО Новосибирский государственный медицинский университет Минздрава России
Новосибирск, Россия
agronsky@yandex.ru
ORCID 0000-0003-1055-9249

Чинакова Нина Васильевна
старший преподаватель
Федеральное государственное автономное образовательное учреждение высшего образования «Новосибирский национальный исследовательский государственный университет» (НГУ)
Новосибирск, Россия
chinakova@nsu.ru
ORCID0000-0001-8755-6092
Для выявления воздействия межпоколенческой психической травмы, вызванной политическими репрессиями, осуществлявшимися в советский период, были использованы качественные методы исследования, такие как глубинное полуструктурированное интервью и письменный структурированный опросник. В исследовании приняли участие 9 человек, которые достоверно знали, что среди членов предыдущих поколений их семьи есть люди, пострадавшие от политических репрессий на территории СССР в период от начала Гражданской войны по первую половину 40-х гг. Большинство респондентов сообщили, что те или иные репрессии советского периода затронули не одно поколение, а два или три поколения семьи. Наиболее часто упоминаемыми репрессиями были раскулачивание и депортации поволжских немцев. Родители респондентов были первым поколением, которые не подверглись политическим репрессиям. Результаты обследования показали, что для родителей респондентов, т.е. первого поколения, которого репрессии не коснулись непосредственно, характерна тенденция к скрытности при взаимодействии с внесемейным окружением и трудности в выражении чувств при общении в семье. В плане социально политического поведения для первого поколения характерно избегание публичного выражения своей точки зрения на политические вопросы, просоветская и прогосударственная настроенность. Для респондентов, т.е. второго поколения, не пострадавшего от репрессий, характерна меньшая скрытность и большая открытость в общении, ощущение большей свободы в выражении своей точки зрения на политические вопросы, но в то же время у большинства участников имеет место тенденция не участвовать в гражданской активности, страх перед репрессиями и неверие, что выражение их мнения может влиять на политическую жизнь общества. Таким образом, психологическое воздействия политических репрессий, затронувших предыдущие поколения семьи, сохранялось на протяжении последующих двух поколений. Хотя его влияние ослабевало во втором интактном поколении, оно не исчезло полностью.
Ключевые слова: коллективная травма, политические репрессии, межпоколенческая травма, межпоколенческая передача, трансгенерационная травма.
Traits of Family, Interpersonal and Social Behavior in Descendants of Persons Suffered by Political Repressions of the Soviet period in 1917–1940s


Andrey Gronsky
Ph.D. in medicine, associate professor
Novosibirsk State Medical University
Novosibirsk, Russia
agronsky@yandex.ru
ORCID

Chinakova Nina Vasilievna
Novosibirsk State University
Novosibirsk, Russia
chinakova@nsu.ru
ORCID

Qualitative research methods as semi-structured, in-depth interview and written structured survey were used for identify the impact of intergenerational trauma caused by political repression during the Soviet time. 9 persons took part in the study. All of them reliably knew that among the members of the previous generations of their family there were people who suffered from political repressions on the territory of the USSR during the period since the beginning of the Civil War till the first half of the 40s. Most of the respondents reported that some kind of repression of the Soviet period affected not one generation, but two or three generations of the family. The most frequently cited repressions were dispossession of peasants and deportation of the Volga Germans. The parents of the respondents were the first generation who was not subjected to political repression. The results of the survey showed that the parents of the respondents, i. e. the first generation, which was not directly affected by repression, had such traits as a tendency to secrecy when interacting with an extra-family environment and difficulties in expressing feelings in family communication. The first generation is characterized by avoidance of public expression of their point of view on political issues, pro-Soviet and pro-state sentiment. Respondents, i. e. the second generation, are characterized by less secrecy and more openness in communication, a sense of greater freedom in expressing their point of view on political issues. At the same time, the majority of participants have a tendency to non-participation in civic activism, fear of reprisals and disbelief that the expression of their opinion can influence the political life of society. Thus, the psychological impact of political repression that affected the previous generations of the family persisted over two next generations. Although its influence became weaker in the second intact generation, it did not disappear completely.


Keywords: collective trauma, political repression, multigenerational trauma, intergenerational transmission, transgenerational trauma.


Введение
Политические репрессии — различные меры принуждения, применяемые государством по политическим мотивам, в виде лишения жизни или свободы, помещения на принудительное лечение в психиатрические лечебные учреждения, выдворения из страны и лишения гражданства, выселения групп населения из мест проживания, направления в ссылку, высылку и на спецпоселение, привлечения к принудительному труду в условиях ограничения свободы, а также иное лишение или ограничение прав и свобод лиц, признававшихся социально опасными для государства или политического строя (Закон Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий» от 18.10.1991 N 1761-1).


О том, что политические репрессии могут индуцировать психические нарушения не только у непосредственных жертв, но и у их потомков, стало известно в 60-е гг. прошлого века, когда выяснилось, что подрастающие дети выживших узников нацистских концлагерей часто попадают в фокус внимания специалистов в области психического здоровья.

Первая статья, в которой констатировалось, что психическая травма выживших передавалась следующему поколению, появилась в 1966 г. В ней канадский психиатр Вивиан М. Ракофф и его коллеги задокументировали высокий уровень психологического стресса среди детей лиц, переживших Холокост (Rakoff, Sigal, Epstein, 1966). Это положило начало изучению симптомов тревоги, депрессии и посттравматического стрессового расстройства (ПТСР) у потомков людей, подвергшихся экстремальной психической травматизации. Наиболее всесторонне и в течение длительного периода времени, включающего уже несколько поколений, исследовались потомки выживших в Холокосте. Появились специальные термины: Holocaust survivors (HS) — выживший в Холокосте и Holocaust survivors' offspring (HSO) — потомок выжившего в Холокосте.
Состояние непосредственных жертв Холокоста (HS), называемых также первым поколением, характеризовалось симптомами посттравматического стрессового расстройства, депрессивными состояниями, эмоциональной неустойчивостью, злоупотреблением алкоголем, повышенным уровнем суицидов. Было выявлено, что сходные симптомы часто обнаруживались и у их детей, у которых выявлялись расстройства настроения, тревожные расстройства и злоупотребление психоактивными веществами. Родительский посттравматический стресс был связан с посттравматическим стрессовым расстройством и депрессивными симптомами у HSO. У детей родителей, переживших Холокост, был выявлен более низкий уровень кортизола. Семьи HSO характеризовались относительно большим количеством и/или интенсивностью конфликтов внутри семьи и меньшей сплоченностью. При наличии у родителей посттравматического стрессового расстройства повышался риск эмоционального и физического насилия или пренебрежения. У детей наблюдался дезорганизованный тип привязанности к матери (Dashorst, Mooren, Kleber, de Jong, Huntjens, 2019).

M. Sharf выявила, что подростки в семьях, где оба родителя были HSO (т. е. третье поколение, внуки HS), воспринимали своих матерей как менее принимающих и менее поддерживающих независимость и сообщали о менее позитивном самовосприятии, чем их сверстники. Своих отцов они также считали менее принимающими и менее поддерживающими независимость. Они демонстрировали более высокий уровень амбивалентного стиля привязанности и, по словам их сверстников, демонстрировали более низкую адаптацию во время базовой военной подготовки, чем их товарищи-новобранцы из группы, где оба родителя не были HSO (Sharf, 2007). Oren G., Shavit T. обнаружили у HSO повышенное беспокойство, более подозрительное отношение к другим, повышенную тревогу о будущем, ощущение необходимости выживать, неприятие риска, проблемы с перееданием (Oren, Shavit, 2021).

На основе изучения нарушений, имеющих место у HSO, было выдвинуто предположение о двух видах передачи травматического опыта — прямой и непрямой передаче. В первом случае имеется в виду прямое воспроизведение симптомов, напоминающих симптомы синдрома выжившего, у детей жертв Холокоста. Во втором случае предполагается, что эффекты экстремальной травматизации приводят к нарушениям способности выживших к воспитанию детей, которые затем вызывают кумулятивные травматические эффекты и приводят к множеству различных проблем у HSO (Felsen, 1998).

Вслед за последствиями Холокоста изучались межпоколенческие последствия и других массивных коллективных травм (геноциды, политические репрессии, военные действия) в Армении, Камбодже, Чили, Аргентине и других странах, хотя и в значительно более ограниченном объеме. Также изучались клинические межпоколенческие последствия колонизации и принудительного переселения североамериканских индейцев, аборигенов Австралии и Новой Зеландии.

Исследовательница отдаленных последствий принудительного переселения индейцев племени Лакота Maria Yellow Horse Brave Heart пришла к выводу, что их клинические проявления включают депрессию, саморазрушительное поведение, психическое онемение, плохую переносимость аффектов, гнев, повышенный уровень смертности от самоубийств и сердечно-сосудистых заболеваний.

Психологическое состояние потомков характеризовалось такими феноменами как:
(а) транспозиция — жизнь одновременно в настоящем и в прошлом с предками, страдание как главный организующий принцип в жизни;

(b) отождествление с мертвыми (чувствование себя недостойным жизни);

(с) лояльность и отождествление со страданиями умерших предков, которые воспроизводят несчастье в собственной жизни.


Дополнительно присутствовала вина выжившего с фиксацией на травме, репарационных фантазиях и попытках отменить трагедию прошлого. Maria Yellow Horse Brave Heart считает, что аналогичные явления наблюдаются у евреев, переживших Холокост, и их потомков (Maria Yellow Horse Brave Heart, 2000).

В то же время представляется, что данные, полученные о последствиях массовой травматизации в одних регионах, не стоит механически экстраполировать на другие выборки, так как существуют различия в социально-культурных условиях, связанных с ними способах обращаться с травматическим опытом, характером, масштабом и длительностью травматических событий.

Ряд исследований касались того, как коллективная травма, затронувшая семьи, повлияла на мировоззрение и социальное поведение. Carmil D., Breznitz S. установили, что выжившие в Холокосте и их дети отличались от контрольных групп тем, что поддерживали более центристские политические партии, больше верили в Бога и в лучшее будущее (Carmil, Breznitz, 1991).

Исследования последствий военной диктатуры в Чили показали, что даже относительно непродолжительный опыт государственных политических репрессий в качестве отдаленного результата проявляется в виде «замораживания» общества — устойчивого страха, отсутствия интереса к политической жизни, снижения уровня гражданского участия (Becker, Diaz, 1998; Bautista, 2016).

Однако социальные последствия коллективных травм, вызванных политическим насилием, пока остаются значительно менее изученной областью. Как указывают Lupu N., Peisakhin L.: «Среди наименее изученных областей исследования насилия — социальное наследие конфликтов» (Lupu, Peisakhin, 2017, с. 838).

В целом анализ литературы позволяет сделать вывод, что коллективная травма, вызванная политическим насилием, в долгосрочной перспективе оказывает повреждающее воздействие не только на индивидуальном, но и на семейном, межличностном и социальном уровне.

Несмотря на масштабность коллективной травмы, связанной с политически мотивированным насилием на территории бывшего СССР, систематических эмпирических исследований их клинических, психологических и социальных последствий не проводилось. Публикации по этой теме немногочисленны. Эмпирические исследования, проведенные в России, чаще выполнены на небольших выборках. Так, в статье Коростелева, Ульник, Кудрявцева, Ратнер представлен анализ одного случая психотерапевтического лечения психосоматического расстройства, связанного с последствиями репрессий, в котором рассматривается трансгенерационная передача связанного с ними травматического опыта на протяжении трех поколений семьи.

В исследовании К. Солоед представлены данные, полученные в интервью с 15 респондентами, подвергшимися политическим репрессиям в 1934–1953 гг. Автор отмечала у переживших лагерь такие черты как тревога, сверхбдительность, идентификация с родителями и лояльное либо маскируемое негативное отношение к советской власти. Имело место разрушение семейных связей в семьях репрессированных (Солоед, 2010).

В исследовании К. Бейкер, Ю. Б. Гиппенрейтер с помощью полуструктурированного глубинного интервью был проведен структурированный опрос 50 внуков жертв репрессий с целью выявления влияния на личностное функционирование эффекта межпоколенческого разрыва. Кроме того, что была подтверждена гипотеза исследования — сохранение памяти о репрессированных родственниках из прошлых поколений положительно коррелировало с нормальным функционированием членов семьи в третьем поколении, — авторы обратили внимание на особенности поведения респондентов во время интервью. «Некоторые из них держались несколько формально и отстраненно, другие нервничали, проявляя признаки осторожности и тревоги по поводу "правильности" своих ответов», — отмечали исследователи (Бейкер, Гиппенрейтер, 1994). Это почти буквально совпадает с наблюдением, которое было представлено в предыдущем исследовании («Несмотря на первоначальное согласие, чувствовалось, что мои собеседники испытывали во время интервью амбивалентные чувства и тревогу. Часто это было заметно уже в том, как интервью иногда по нескольку раз переносилось на более отдаленные сроки. […] Было видно, что желание поделиться воспоминаниями и страх все время находились в хрупком равновесии» — Солоед, 2010), хотя эти исследования разделяло почти десять лет и они были выполнены на выборках, представлявших разные поколения — непосредственно репрессированных и внуков.

Среди российских исследований наибольшая выборка, 383 человека — внуков и правнуков репрессированных, проживающих в России и за рубежом, была обследована Е. Миськовой с использованием социальной сети Facebook. Был проведен опрос с помощью опросника Я. Даниэли, направленного на выявление посттравматических адаптационных стилей. В результате исследования обнаружилось, что российская выборка потомков репрессированных в соответствии с типологией копинг-стратегий Даниэли разбивается на «эмоциональных конформистов» и «неэмоциональных бойцов», причем обнаружилась положительная связь между открытым выражением чувств в детско-родительской коммуникации с конформизмом – и закрытость и подавление выражения чувств в семье с нонконформистским поведением (Миськова, 2019).

Исследования, проводившиеся в других странах постсоветского пространства, также немногочисленны. Bezo B., Maggi S. было обследовано 15 украинских семей, члены которых пережили Голодомор 1932–1933 гг., включавших первое поколение,
т. е. людей, непосредственно пострадавших от Голодомора, их взрослых детей и внуков. Авторами было проведено
45 полуструктурированных глубинных интервью, на основании анализа которых они пришли к выводу, что травма Голодомора по-прежнему оказывает существенное влияние на поколения, родившиеся спустя десятилетия. Констелляция эмоций, внутренних состояний и основанных на травме копинг-стратегий, возникших у выживших в период геноцида, впоследствии были переданы во второе и третье поколения. Эта констелляция, которую участники определяли как жизнь в «режиме выживания», включала в себя ужас, страх, недоверие, печаль, стыд, гнев, стресс и тревогу, снижение самооценки, склонность к накоплению пищи, чрезмерное внимание к ней и переедание, неспособность выбрасывать ненужные вещи, безразличие к другим, социальную враждебность и рискованное для здоровья поведение (Bezo, Maggi, 2015a). Авторы также пришли к выводу, что непропорционально большое число смертей мужчин во время геноцида привело к смещению гендерных ролей, которое сохраняется во втором и третьем поколении (Bezo, Maggi, 2015b).

Обушний М. І., Воропаєва Т. С. сообщают об исследовании, проводившемся с 2003 по 2008 гг., когда было опрошено 500 человек, проживавших на территории, где был Голодомор, которым в 1932–1933 гг. было от 1 до 7 лет, и 500 человек, проживающих на этнической территории, не затронутой Голодомором. В качестве метода исследования был использован специально разработанный опросник. Результаты опроса показали, что участники первой группы отличались следующими особенностями: наличие неосознанного комплекса неполноценности, наличие советских стереотипов («быть как все», «не выделяться» и т. д.), склонность к конформизму, высокий уровень тревожности, низкий уровень субъектности, низкий уровень самоактуализации, низкий уровень притязаний, преобладание поведенческих тенденций к избеганию, доминирование депрессивных настроений; наличие фобических и психосоматических расстройств, внутриличностных конфликтов; тенденции к «бегству от реальности» (Обушний, Воропаєва, 2009a; Обушний, Воропаєва, 2009b).

Gorbunova V., Klymchuk V. с помощью специально составленного структурированного опросника опросили 721 представителя второго, третьего и четвертого поколений потомков людей, пострадавших в Голодоморе. Результаты исследования обнаружили связь между привычкой респондентов умалчивать о травмирующих событиях, произошедших во время Голодомора, избеганием повествования о Голодоморе — и снижением значимости этих событий внутри семьи со степенью страданий, которые семья пережила. Наиболее распространенными семейными поведенческими стратегиями потомков выживших жертв Голодомора оказались правильное питание, накопление продуктов и регулярная проверка состояния здоровья. Самыми частыми установками респондентов были недоверие к власти, разочарование в правительстве, приоритет потребностей семьи над потребностями общества (Gorbunova, Klymchuk, 2020).

Lupu N., Peisakhin L. провели межпоколенческое исследование крымских татар, семьи которых пострадали от депортации в 1944 г. С помощью личного интервью было опрошено 300 респондентов первого поколения, 600 респондентов второго поколения и 1004 респондента третьего поколения. Авторы пришли к заключению, что потомки лиц, которые пострадали сильнее, в большей степени идентифицируют себя со своей этнической группой, сильнее поддерживают крымско-татарское политическое руководство, более враждебно относятся к России и больше участвуют в политике.

В целом при анализе представленных выше данных эмпирических исследований создается впечатление, что, несмотря на общие черты, в то же время эти данные достаточно неоднородны и даже противоречивы. Представляется, что это может быть связано как с различиями в методическом аппарате исследований, так и с другими факторами — характером политически мотивированных насильственных действий, этнокультуральными особенностями изучаемой группы, общей социальной ситуацией и периодом времени, когда проводился опрос, и пр. Поэтому для получения более полной и всесторонней картины межпоколенческих последствий советских репрессий необходимо продолжение исследований.


1. Выборка, цели и методы исследования
Было обследовано 9 человек, достоверно знавших, что представители предыдущих поколений их семей пострадали от тех или иных политических репрессий советского периода (репрессии против участников белого движения в период Гражданской войны 1917–1922 гг., раскулачивание и высылка на спецпоселения, репрессии против духовенства и религиозных активистов, осуждение за нарушение «Закона о трех колосках» (Постановление ЦИК и СНК СССР от 7.08.1932 «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности»), депортации поволжских немцев в 1936 г. и в 1941–1942 гг., депортация калмыков 1943–1944 гг., другие репрессии 1930-х гг.). Все участники исследования были внуками и правнуками людей, подвергавшихся репрессиям в советское время. В опросе приняли участие 1 мужчина и 8 женщин в возрасте от 37 до 54 лет, средний возраст 47,4 года. Территориально участники проживают в Новосибирске, Екатеринбурге, Кемерово. Все участники имеют высшее образование. По профессиональному составу группа испытуемых включала психологов, журналиста, HR-специалиста, учителя истории, индивидуальных предпринимателей. Пять участников имеют психологическое образование. Особенностью группы было то, что большинство участников задолго до участия в исследовании интересовались генеалогией своей семьи и целенаправленно собирали информацию о ней, они старались осмыслить, как история семьи повлияла на семейные отношения и на их жизнь.

Целью исследования было выявление паттернов семейного, межличностного и социального поведения, имеющего место у лиц, принадлежащих семьям, пострадавшим от политических репрессий советского периода.

Исследование проводилось в два этапа. Использовались качественные методы — глубинное интервью и структурированный опрос в письменной форме. На первом этапе в качестве метода исследования использовалось глубинное полуструктурированное интервью. В ноябре 2020 г. с участниками был проведен устный опрос в малых группах (6 и 3 человека) в режиме онлайн-конференции в приложении Zoom. Проведение интервью и анализ текстов протоколов проводились в соответствии с принципами феноменологического исследования. Феноменологическое исследование в психологии относится к качественным методам исследования. В качестве исходного пункта оно предполагает реализацию феноменологической установки, т. е. «вынесение за скобки», максимально возможную минимизацию влияния предварительных знаний и предубеждений исследователя. В отличие от экспериментального метода при использовании феноменологического метода рекомендуется отказаться от предварительных гипотез и ограничиться формулировкой открытых общих вопросов, на которые предполагается получить развернутые ответы. Его основные этапы включают: формулировку вопроса, на который предполагается получить ответ; проведение интервью с респондентами (со-исследователями); дословную расшифровку интервью; прочтение интервью и извлечение из него предложений и фраз, которые имеют отношение к исследуемому феномену; выделение смысла (смысловых единиц) из значимых с точки зрения исследования высказываний; группировка смысловых единиц в темы (кластеры смыслов), прослеживающиеся в рассказах одного, нескольких или всех испытуемых. На основании анализа выделенных тем формулируется окончательное синтетическое описание феномена (Спинелли, 2014, с. 151–152; Улановский, 2007, с. 145–147). Следует указать на специфику нашего исследования. Если большинство исследований в русле феноменологической психологии, как правило, выбирают своим предметом какое-либо внутреннее психическое состояние, то в нашем случае предметом исследования являлись паттерны поведения в межличностной и социальной сфере. На наш взгляд, в этом нет противоречия исходным методологическим принципам. Практика показала, что феноменологический метод может применяться для изучения совершенно разных научных областей. Как некогда указывал один из его основоположников М. Хайдеггер: «Феноменология» означает прежде всего методическое понятие. […] Это слово дает только справку о способах выявления и обработки того, что в этой науке должно трактоваться» (Хайдеггер, 2003). В контексте нашего исследования феноменологическая установка заключалась в том, что исследователи старались «вынести за скобки» свои предварительные представления о том, как политические репрессии должны влиять на личность и ее поведение, и позволить историям, рассказанным респондентами, говорить самим за себя.

Перед участниками интервью ставились следующие вопросы:
1
Как вы узнали о репрессиях, коснувшихся вашей семьи?
2
Каковы ваши впечатления о родственниках, переживших репрессии, об их характере, стиле поведения?
3
Какие правила поведения были в ваших семьях? Как вам кажется, какие установки старались передать вам ваши близкие относительно правил поведения в обществе?
4
Как вы сейчас относитесь к этим правилам и установкам?
Интервью начиналось с объяснения целей исследования и получения информированного согласия. Респондентам предоставлялась возможность отвечать на вопросы в свободной форме, делать дополнения в процессе беседы. Иногда авторы исследования задавали уточняющие вопросы. С каждой группой интервью длилось около двух часов. Учитывая предварительную, как указывалось выше, вовлеченность большинства испытуемых в изучаемую тему, респондентов можно с полным основанием назвать со-исследователями авторов. Интервью фиксировались на видеозапись и затем были транскрибированы в текст. Тексты протоколов с разрешения участников исследования опубликованы в сети Интернет (Гронский, Чинакова, 2021). Из текстов протоколов были выделены значимые высказывания, которые были переведены в смысловые единицы и сгруппированы в темы.

На втором этапе исследования в апреле 2021 г. участникам было предложено заполнить разработанный нами опросник посттоталитарных установок (Гронский, 2020; Гронский, 2021a; Гронский, 2021b; Гронский, 2021c). Данный опросник ориентирован на выявление особенностей социально-политических установок и поведения испытуемых и представителей предыдущих поколений их семей. Результаты были подвергнуты качественному и количественному анализу.

При обобщении результатов использовались методы описательной статистики.


2. Полученные результаты и их обсуждение
2.1. Данные интервью и их анализ

Из транскрибированных в текст интервью были выделены значимые высказывания, которые были переведены в смысловые единицы. Смысловые единицы были сгруппированы в кластеры (темы), сформированные в соответствии с вопросами исследования. Выделенные значимые высказывания и соответствующие им смысловые единицы, относящиеся к основным вопросам исследования, приведены в Приложении 1.

2.1.1 Характеристика репрессий, коснувшихся семьи

Все участники начинали свой рассказ с изложения обстоятельств и характера репрессий, коснувшихся членов их семей. Хотя информация о характере репрессий и не являлась предметом нашего исследования (она могла бы быть предметом историографического, а не психологического изучения), тем не менее она немаловажна, так как дает представление о фоне опыта, с которым имеют дело наши респонденты, потомки репрессированных. Все рассказанные истории сопровождались заметной эмоциональной вовлеченностью рассказчиков. Как известно, политические репрессии советского периода отнюдь не ограничиваются репрессиями «большого террора» 1937–1938 гг. Типы политических репрессий, которые коснулись членов семьи респондентов, представлены в таблице 1. В таблицу включены только случаи преследований, которые можно расценивать как политически мотивированные. Из подсчета был исключен случай уголовного преследования за растрату материальных ценностей.

Наиболее часто упоминаемыми репрессиями в нашей выборке оказались раскулачивание и высылка на спецпоселения и репрессии по этническому признаку — депортации поволжских немцев в 1936 г. и в 1941–1942 гг., депортация эстонцев в 1941 г., депортация калмыков 1943–1944 гг. В двух случаях репрессии по этническому признаку, упоминаемые в выборке, были представлены не (или не только) принудительным переселением, а смертной казнью:
«А со стороны отца прабабушка моя эстонка, они из Псковской губернии переехали и тоже были расстреляны в этих 37-х годах. У них расстреляли всех эстонцев по мужской линии»;
«У меня со стороны отца немцы, бабка чистая немка, и она тоже была в «трудармии». […] Мой прадед, отец бабки,
чистый немец-крекер. Он был расстрелян и закатан бульдозером. По этническому принципу, как неблагонадежный».

Три респондента сообщили, что их предки пострадали, потому что были священниками или религиозными активистами:
«Он [прадед] […] окончил Томскую духовную семинарию, был протоиереем. В 1937 г. 17 ноября по обвинению в «заговоре церковников против Советской власти» семнадцать человек было арестовано, 19 ноября состоялся суд, и 22 ноября в 2 часа ночи шестнадцать человек расстреляли. Прадеда, который считался «предводителем», в тот день не расстреляли, но его расстреляли в ночь на Новый год, с тридцать первого на первое»;
«Бабушкиного дедушку расстреляли, потому что он был очень религиозный человек и иногда помогал в решении проблем церкви»;
«У меня по линии отца мой прадед был священник. […] Его, священника, забрали, увезли. Семья долго не знала, где он. Только сейчас отец и мой дядя, его внуки, стали пытаться узнать, что и где. Знаем, что довезли его до Томска и, скорее всего, расстреляли».

Два участника сообщили, что среди их предков (в поколении прадедушек/прабабушек) были репрессированные за участие в белом движении в период Гражданской войны:
«Со стороны мамы, […] у нее как бы дед с бабушкой были контрреволюционеры и как раз белогвардейцы. Они жили на севере страны, в Архангельской области. Белогвардейцев всех расстреляли, спаслась только моя бабушка — ее спрятали — и ее брат»;
«Со стороны моего деда были белогвардейские офицеры, которые участвовали в Гражданской войне и были расстреляны».

Одна участница сообщила, что ее бабушка после депортации по этническому признаку была осуждена за хищение социалистической собственности по так называемому «закону о трех колосках»:

«Их как немцев отправили в трудовую армию, сначала отца забрали, потом мать и двух старших сестер, они по возрасту подходили. […] Их отправили в Алтайский край, высадили на станции зимой, они пришли в деревню, вырыли землянку. Ну не зима, а это осень, наверное, была, когда землянку еще можно было вырыть. Вырыли землянку и в ней жили какое-то время. Такие самые яркие ее воспоминания как ребенка, что было очень-очень холодно, нечего было есть, и как они собирали ботву от свеклы на полях и прятали, потому что нельзя было собирать. […] Через какое-то время ее посадили, потому что она… ну они там не одни такие были… она иногда собирала остатки муки или зерен и уносила домой, а иногда раздавала соседям, кто просил, потихонечку. Ну и в итоге кто-то там узнал про это, и ее тоже посадили».

Одна участница сообщила, что ее дед подвергся репрессии в период Великой отечественной войны, так как попал в плен:

«Второй дед попал в плен в самом начале войны. И, насколько я знаю — это рассказывала мама и бабушка, дед ни разу словом не обмолвился, — его поместили в военный лагерь, он два раза бежал, его сильно избили. Но все-таки ему удалось сбежать. Потом он попал к партизанам, потом вышел к нашей армии, и его определили в штрафбат. После ранения он вернулся домой. Бабушка говорила, что, пока Сталин не умер, по ночам его возили на допросы. Бабушка жила на чемоданах. У них были дежурные чемоданы на тот случай, что деда все-таки арестуют».
Под рубрикой «Другие репрессии конца 1930-х гг.» в таблице закодированы репрессии, которые не входят в вышеперечисленные категории, в некоторых случаях респонденты не знают точную причину репрессии:

«В 1937 году деда второй раз репрессировали по какому-то навету, доносу. Арестовали и впоследствии расстреляли. […] Когда началась волна реабилитации, мы сделали запрос, получили документы. Из них следует, что якобы он был обвинен в каком то монархическом заговоре, явно такие надуманные для шахтера от сохи обвинения»;
«[Дед] занимался частным извозом, у него была лошадь своя, и он был извозчиком. И однажды ночью он подвез чекиста какого-то, он довез его до места, и этот чекист его арестовал. И он попал в Соликамск. Почему он его арестовал, неизвестно»;
«В 1938 г. ночью пришли из НКВД и забрали его [деда]. […] Его отправили по этапу в Новосибирск, здесь состоялся суд, и его расстреляли. Но официальной информации особо нет».

Политические репрессии, которые имели место в СССР после второй половины 1940-х гг., в выборке не упоминались.
Рассказы участников исследования позволяли также примерно оценить, в какой степени репрессии затронули семьи в отношении количества пострадавших. Раскулачивание, конфискация имущества, высылка на спецпоселение, депортация по этническому признаку сразу затрагивали нескольких членов семьи и не одно ее поколение.

В восьми рассказанных историях из девяти есть указания на то, что под имевшие место репрессии подпадали не отдельные люди, а все члены нуклеарной семьи:

«Их раскулачили, получается, сначала. И когда его [прадеда] забрали, бабуля осталась одна на улице. Уже к осени дело было. Мама сказала — с восемью детьми, кто-то говорит — с пятью детьми. Она вырыла землянку и в ней с детьми перезимовала, в землянке. Я так поняла, двое детей умерли, и вот с троими детьми она как-то там выживала»;

«Это был сентябрь-октябрь. Ей было 14 лет, но она была только в первом классе. Зашли в школу и им сказали: «Вы, эти дети, выйдите, пожалуйста, вы больше в школу ходить не будете. Они вышли на улицу, там было что-то вроде митинга, зачитывали какие то фамилии. Им сказали, что они могут вернуться домой, собрать вещи первой необходимости и выйти обратно на улицу. Они собрали теплые вещи, дошли пешком до пристани, их погрузили на баржи, женщин в одну, мужчин в другую, и они поплыли по реке в Томскую область. Первая остановка была Змеиная гора. Всем приказали сойти с баржи. Там было очень много змей. Им нужно было переночевать, и в первую ночь многие умерли от укусов змей. […] Они приплыли на Покров, то есть 14 октября. Было очень холодно. Мужчин стали сплавлять дальше, а женщин и стариков выпустили в лес, в тайгу. Там были огромные комары, было невыносимо страшно и холодно. […] Она сказала, что им выдали какой-то инструмент и сказали копать землянки, обустраиваться. И она рассказывала, как они копали землянки, как строили саманные печки, как обдирали кору, собирали ягоду — калину, малину. Давали горстку муки на человека. Младшая сестренка, которой было 7 месяцев, умерла: у мамы не стало молока. Они ее похоронили. И так они в этом Нарыме жили четыре года»;

«Деда как неблагонадежного и по возрасту подходящего к мобилизации забрали в «трудармию». На самом деле это были обычные концлагеря. А бабушку с двумя малолетними детьми — папе не было еще и года — посадили в совершенно не приспособленные вагоны и отправили в Алтайский край, в деревню Ребриха, и просто высадили в чистое поле. Там они копали землянки, чтобы жить первое время».

В некоторых рассказах указывалось на то, что кроме эффекта на непосредственных жертв, репрессии оказывали повреждающее воздействие на отношения между родственниками в рамках расширенной семьи:

«Когда я уже читала дела, там прямо было написано, что младший брат прадеда Павла Прокопий там писал, что я его знать не знал, с ним не общался, со своим отцом не общался (отца Павла тоже раскулачили) и вы меня восстановите, пожалуйста, в правах. Потому что их лишали прав, нельзя было работу найти, ничего. И они буквально письменно отказывались от своих родственников, которые были раскулачены. […] Родственники все отвернулись, были еще сестры-братья, но они боялись за свои семьи и с ней [прабабушкой] не общались. […] И потомки братьев и сестер Павла говорили, что эти братья-сестры, то есть дедушки-бабушки, они были очень закрытые, никогда ничего не рассказывали»;

«И между этими братьями, кто еще был в статусе репрессированных ссыльнопоселенцев, и теми, кто уже был амнистирован, было непонимание. Когда ездили в гости двоюродный дед с женой к другому брату, те очень сторонились и делали вид, что, ну если и не незнакомы, то, по крайней мере, контакты не хотели поддерживать».

Пять участников указали, что разные политические репрессии дважды затрагивали одного и того же члена семьи:

«Условия в лагере [«трудармии»] были ужасные, и мой дед сбежал. Сбежал в деревню, в которой жила моя бабушка, и у него родился еще один мальчик. Его нашли, и он отсидел».


Примеры повторных репрессий есть также в цитировавшихся выше случаях о нарушении «Закона о трех колосках», арестах в 1937 г.
В рассказах шести участников есть указания на то, что от политических репрессий советского времени пострадали родственники как по отцовской, так и по материнской линии:

«По линии отца предки были сосланы в «трудармию», по линии матери были расстреляны, так как участвовали в белогвардейском движении».

Степень затронутости семей и ее отдельных членов политическими репрессиями советского периода представлена в таблице 2. Рассказы восьми из девяти респондентов дают указания на то, что те или иные политические репрессии советского периода затронули более одного поколения семьи, семи — на то, что под советские политические репрессии попали в том числе представители поколения прапрадедов (рис. 1).
В работах, посвященных последствиям Холокоста, отсчет поколений традиционно идет от людей, которые непосредственно пострадали от геноцида. Соответственно, первое поколение — это непосредственные жертвы, второе — их дети, третье — внуки и т. д. Однако в нашем случае, как следует из рисунка, такая терминология может внести путаницу. Представляется, что в случае нашей выборки во избежание этого целесообразнее вести отсчет от первого поколения, которое непосредственно не пострадало от политических репрессий в период СССР. В соответствии с такой точкой отсчета участники данного исследования, родившиеся в период от начала 1960-х до начала 1980-х гг., представляют второе поколение, а их родители — первое. Такого обозначения мы будем придерживаться далее в тексте статьи.

2.1.2. Характер передачи информации о репрессиях в семье («Как вы узнали о репрессиях, коснувшихся вашей семьи?»)
Пятеро из девяти респондентов сообщили, что их дедушки и бабушки по своей инициативе не рассказывали о репрессиях, которые они пережили:
«Дед ни разу словом не обмолвился. […] Он не был закрытым человеком, но у него были табуированные темы»;
«Дедушка тоже репрессированный, сидел в Крестах. Все покрыто тайной. Он так нам ничего и не рассказал»;
«Они [дедушка и бабушка] рассказывали про детство, про молодость, но они никогда никакие подробности [про депортацию] не рассказывали»;
«Косвенно я знаю, что он был сын кулаков, которых раскулачили. Но он вообще никогда не любил рассказывать и никогда ничего не говорил»;
«У бабушки этой я не спрашивала [про репрессии], и она мне не рассказывала».

Двое из девяти участников отмечали, что, хотя их репрессированные родственники иногда и рассказывали про репрессии, их повествование выглядело как изложение фактов и почти не сопровождалось яркими эмоциями:
«Я не могу вспомнить каких-то эмоций, но, наверное, бабушка рассказывала это как семейную историю»;
«Я вспоминаю, что она [бабушка] не выражала ни одной эмоции, просто рассказывала, как это было».

Четверо из девяти сообщили, что репрессии не принято было обсуждать в их семьях: «У нас эта тема настолько была табуирована, как будто историю стерли, как будто бы ничего не было»;
«Они [дедушка и бабушка] не рассказывали, а мы не интересовались этой темой. […] С родителями мы тоже не обсуждаем»;
«Они [родители] интересовались, но у нас в семье каких-то таких обсуждений не было. […] В моей семье мама говорила о раскулачивании. Я думаю, она говорила в тот момент, когда в школе у нас было задание принести родословную и мы рисовали дедушек-бабушек, их фамилии. И мама и про папиных рассказывала, про эстонцев, как раз и говорила, что их расстреляли. […] Был такой повод, прецедент, и я начала спрашивать, а она начала рассказывать, а просто так она не рассказывала»;

«И в семье стараются не касаться этой темы. Вообще про предков стараются не касаться, и их очень раздражает, когда я начинаю расспрашивать. […] Про предков она [мама] говорит: «Было и было. Нечего это ворошить и раскапывать». […] Мне был 21 год, и только тогда я узнала от своей тети, что он [прадед] был расстрелян».

Трое сообщили, что история репрессий, коснувшихся родственников, скрывалась сознательно и преднамеренно:
«И чтобы дети ничего не знали, они сделали такую историю, что бабушка переехала в Новосибирск, потому что у нее была больная щитовидка, и они переехали, чтобы лечить бабушку»;
«Я думаю, она [бабушка] опасалась, поэтому запутывала. […] Она постоянно запутывала, скорее всего, чего-то боялась»;
«Бабушка, когда вышла замуж за дедушку (а дедушка у нас был партийный), в первое время они это все как-то скрывали, что прадед расстрелян, потому что дед был крайне партийный, ну а потом уже рассказали, уже позже».

Трое, напротив, отмечали, что в их семьях факт репрессий намеренно не скрывался:
«Об истории семьи говорилось довольно свободно. Может быть, в детстве я об этом не особенно слышала, потому что с детьми это не обсуждают»;
«По папиной линии, сколько себя помню, столько и слышу»;
«У нас в семье тайны из этого никто не делал, как-то это все постепенно рассказывалось, я не знаю, с какого возраста, сложно сейчас вспомнить. Ну, в школе уже, наверное, учились».

Три участника указали, что история репрессий неравномерно рассказывалась разными членами семьи:
«Рассказывала мама и бабушка, дед ни разу словом не обмолвился».

Трое указали, что тема репрессий стала обсуждаться в их семьях преимущественно после начала второй волны реабилитации в конце 1980-х гг.

Пять участников указывали, что информация о репрессиях, передававшаяся в семьях, была фрагментарной, были слепые пятна в истории:
«Какой-то информации, что жизнь нас покалечила, не было. Все ровно. Скрытность. Тема табуировалась, с детьми не обсуждалось, мелкие доли информации есть»; «Семья долго не знала, где он. Только сейчас отец и мой дядя, его внуки, стали пытаться узнать, что и где. […] Дядя какие-то крупицы помнил, и я попросила написать его историю семьи»;
«Всю эту информацию мы нашли в интернете. Бабушка практически ничего не говорила. Или говорила противоречивую информацию. […] Потом, когда пошли реабилитационные действия, тогда уже более-менее свободно рассказывали, но, опять-таки, все по кусочкам, буквально по частям. Толком ничего не понятно было»;
«Про репрессированных со стороны немцев вообще никаких сведений нету»; «Исследованием рода у нас начала интересоваться первая брата двоюродного жена, она учительница, и она уже лет десять этим занимается. И у нас по эстонской линии она этим занимается. Они ездили к родственникам, они как-то в принципе этим интересуются очень давно уже. За десять лет они, кого из бабушек смогли, опросили, но уже к тому моменту, когда всполохнулись, уже сильно-то сведений и не было. […] Бабушка сильно об этом никогда не рассказывала, с отцом они иногда разговаривали. Она была маленькая, когда их расстреляли. Три года ей было. Она ничего не помнит и сильно ничего не рассказывает».

2.1.3. Характер и поведение репрессированных в воспоминаниях респондентов («Каковы ваши впечатления о родственниках, переживших репрессии, об их характере, стиле поведения?»)
Респонденты, которые являются внуками репрессированных, сообщали, что у них остались лишь отрывочные воспоминания о своих бабушках и дедушках.

Двое сообщили, что запомнили их как эмоционально сдержанных:
«Никаких чувств, эмоций, чтобы он [дед] проявлял их ко мне, я не помню этого»; «Если говорить про бабушку, которая была в Нарыме, она была очень мягкая, кроткая, добрая».
Трое указали, что репрессированные мужчины злоупотребляли алкоголем, двое указали на то, что у репрессированных мужчин был эксплозивный, взрывной характер. Двое отмечали жесткость характера у репрессированных женщин:
«[Бабушка] по маминой лини, которая выросла сиротой — расстреляли всю семью, всех детей, — она была жесткая. Справедливая, жесткая. Без сантиментов»; «Баба Миля по эстонской линии — она одна на себе это все тащила — была такая жесткая, матюгнуть могла. И так чтобы сидеть и разговориться за чашкой чая, это не ее стезя была».

Двое указали на склонность к скрытности, уклончивости у репрессированных:
«У него был интересный паттерн поведения: все перевести на смех, чтобы все было легко, выглядеть таким шутом, под дурачка закосить. В то же время он был очень умным»;
«У меня бабушка, которая немка. У нас были шторы, какие сейчас называются блэкаут. Нужно было, чтобы они были плотно задернуты, ни одной полосочки не оставалось. У нее был пунктик, она всегда говорила: "Закройте шторы! Там все смотрят, как мы живем"».

Трое указали, что репрессированные испытывали обиду на государство, негативное отношение к советской власти:
«Я ее [бабушку] спрашивала: "Ты Ленина видела?" Она отвечала: "Ну, где бы я его видела?" Один раз я пришла и сказала: "Бабушка, сегодня день рождения Ленина!" А она сказала: "Господи! Лучше бы он не рождался!"»;
«Он [дед] всю жизнь ненавидел советскую власть»;
«У бабы было много обиды. Она так и говорила: "Я очень сильно обижена на советскую власть за то, что нас лишили дома, лишили родителей"».


2.1.4. Явные и негласные нормы поведения в семьях детей репрессированных («Какие правила были в ваших семьях? Как вам кажется, какие установки старались передать вам ваши близкие относительно правил поведения в обществе?»)
Как известно, правила поведения в семье могут транслироваться вербально, в открытой форме, либо неявно — через демонстрацию моделей поведения и невербальные реакции. Наиболее часто упоминаемой чертой в поведении детей репрессированных была тенденция к скрытности (шесть из девяти респондентов), которая проявлялась в запрете на рассказы о себе и семейных делах, на демонстрацию материального благосостояния, в сокрытии родного языка, в стремлении тщательно скрывать от посторонних глаз приватное пространство:
«Папа вырос во всем этом, но немецкий язык никак не использовался. Его даже скрывали. На нем старались не говорить, и если говорили, то только между собой эти родственники немцы. А на людях нет»;
«Я вспоминаю, что в детстве я была болтливым ребенком, и в детстве я часто слышала фразу "О, болтушка". И мне как бы закрывали рот. А у мамы почему-то — сейчас уже ей семьдесят — просыпается: "Ой, не рассказывай никому!"»;
«Прошлый дом, где мы жили у мамы, там дом буквой «П», там окна друг напротив друга. Мама тоже всегда беспокоится [задернуты ли шторы]. А у меня шторок дома нет и не было… Ее беспокоит, как вы так живете, на вас все смотрят… меня все заставляют скрывать… Начиная с работы, или выигрыш какой-нибудь. А то все станут завидовать»;
«У мамы было такое интересное. Она модница была. В отпуске, бывало, купит что-нибудь красивое или сошьет платье в ателье, и вместо того, чтобы надеть его в первый день, она его повесит. Когда я интересовалась, почему, она говорила: "Пусть повисит. А то я недавно надевала новое платье, сейчас снова новое. Все подумают, что…" Нельзя показывать, что она может себе это позволить. Хотя семья была довольно средняя — папа инженер, мама преподаватель. Но именно так — лишний раз не показывать, что есть деньги»;
«Он [отец] вообще строитель, и я только в старших классах школы смогла выпытать, какая у него профессия. Он очень скрытный, никогда ничего не рассказывает, сам в себе очень»; «Мама мне говорила: "Никогда никому ничего не рассказывай. Ни про себя, ни чем занимаешься, ну вообще сохраняй все в тайне". […] Объяснения не было, почему так. Просто говорила и все. Скрытность».

Четыре респондента сообщили, что в их семьях было не принято выражение чувств: «У моих папы и мамы какая-то отстраненность от чувств, недоговаривание, непроговаривание каких-то сложных ситуаций»;
«Он [папа] эмоции вообще не выражает, у него по лицу никогда не видно, что там с ним происходит, что у него внутри»;
«Нельзя плакать [детям]. То есть, когда плакать, надо уйти».

Четыре респондента отметили у своих близких чрезмерную вовлеченность в работу, трудоголизм:
«Все были очень трудолюбивые»;
«Установка, что нельзя бездельничать, трудоголизм. Ты чего лежишь, бездельничаешь? Ну ка иди делом займись!»;
«Вот эта стратегия выживания — минимализм, аскетизм, трудоголизм — были какой-то основой».

Что касается социально-политического поведения, то четыре респондента сообщили, что в их семьях избегали говорить на политические темы:
«Не обсуждаются у нас сложности мировые, не принято это. Прямо не принято как традиция»;
«Я помню эти ощущения, когда родители шептались. В принципе, у них не принято было от нас что-то скрывать. Но периодически они о чем-то шептались на кухне и прерывали разговор, когда мы заходили. Наверное, это были какие-то политические темы»; «Про власть в принципе ничего не говорилось»;
«Политические анекдоты нельзя было рассказывать».

Две участницы отметили склонность членов родительской семьи скрывать свою точку зрения на политические вопросы вне семьи, подстраиваться под чужую точку зрения:
«Мама тоже — то за белых, то за красных. Ни за тех, ни за других. Лишь бы было в семье хорошо»;
«Мама говорит: не надо ни с кем ссориться и ругаться. И дед был такой, что ко всем находил подход и общий язык. Нужно со всеми находить общий язык и про себя помалкивать. Просто адаптироваться к ситуации, подстраиваться».

Пять респондентов отмечали у поколения родителей просоветскую настроенность и слепую веру государству либо лояльное к нему отношение:
«Вот сейчас они [родители] считают, что Сталин прав»;
«Мама моя убежденная сталинистка, она говорит, что хорошо жили при Сталине. Я ей говорю, что у нас репрессированные в семье с той и другой стороны. У мамы очень четкая убежденность: "Значит, было за что"»;
«У нас в семье сохранилась слепая вера государству у старших поколений»;
«А последние годы он [отец], возможно, в связи с возрастом, как будто идеализирует власть»;
«Советскую власть принимали просто как данность, не было такого, что или ненавидим, или классно, здорово».

Двое из них также говорили, что в семье не было злости на репрессии:
«Про Нарым ни разу не было плохо сказано. В семье про репрессии отрицательно никогда не отзывались. "Вот они сейчас в Нарыме" [при просмотре фотографий], — как будто они просто переехали и все. […] Ни одного плохого слова не было сказано, что что-то не то происходило»;
«У нас как-то почему-то не осталось злости на вот эти расстрелы, вот ее прям не было. […] Как-то к этому времени они отнеслись с пониманием что ли. Вроде попали так. А эстонцы попали, потому что они эстонцы, вот раскулачили, но как-то они… ну не было у них злости. У нас никогда не было, чтобы они как-то хаяли, что вот они их расстреляли. Как-то к этому относились с принятием каким-то. Как факт. Случилось, было такое время, было, кто незаслуженно попал под раздачу, было тяжело, было всем тяжело, был переходный период. […] У нас негатива по этому поводу не сквозило никогда».

Рассказы трех респондентов дают основание полагать, что в их семьях ценностями считались государственная и партийная карьера, официальный социальный статус:
«У меня и папа был партийный, он по партийной лестнице хорошо двигался, несмотря на то, что деда расстреляли. […] Мой папа — полковник ФСБ в запасе»; «
Он [отец] был кандидатом в члены партии. […] Он был передовиком на шахте, рационализатором».
2.1.5. Отношение респондентов к правилам, передаваемым в родительской семье, и их актуальное поведение («Как вы сейчас относитесь к этим установкам?»)
Большинство респондентов говорили о том, что во многом не следуют упоминавшимся выше моделям поведения родителей. Только один респондент сообщил, что отмечает в себе склонность к скрытности («И вот это вот: "Лишнего не говорить!". Я не знаю даже, с чего началось и откуда пошло, но это и во мне сейчас тоже есть…»). Еще один отметил, что, как и его родители, испытывает сложности с выражением чувств («Неумение выражать свои чувства и на мне как-то отразилось»).

Что касается социально-политического поведения, то три респондента отметили, что склонны избегать выражения своей гражданской позиции:
«Много же сейчас происходит разных событий, та же Белоруссия. Я смотрю на все на это и понимаю, что я бы ни за что не пошла на такие вещи»;
«Я смотрю на своих детей, они выросли уже, […] они свободно выбирают свои политические взгляды, говорят о политике, обсуждают политику. Даже когда я им говорю: "Вы осторожненько!" — они меня не слушают»;
«Я не хожу на митинги».

Еще три говорили об отсутствии интереса к политике:
«Сейчас я абсолютно аполитичная, мне хочется в круг своей семьи, не выходить никуда за рамки»;
«Мне просто некогда думать об этом. Нет свободного времени об этом задумываться»; «Я аполитична, к любой политике я отношусь скептически».

Когда респондентам задавался вопрос о том, как в родительских семьях относились к участию в политической жизни, в ответах трех участников оно отождествлялось с участием в провластной политической активности:
«Она [мама] не пойдет на митинги. Но ходит на выборы, обсуждает, кто за Путина, кто против»;
«У меня отец всегда интересовался политикой. До сих пор интересуется, и в партию он пошел. Дед наш, который партийный, он всегда был в политике»;
«Папа у меня интересуется политикой. Когда я была маленькой, на демонстрации всегда ходил и меня всегда с собой брал, никогда не отказывался».

В то же время в высказываниях четырех респондентов говорилось о недоверии и сниженной лояльности к государству:
«У меня уже больше критичности: нужно смотреть внимательно, что государство предлагает. Государство уже не то, что раньше, и на прививочки надо внимательно посмотреть»;
«Я какая-то всегда в оппозиции ко всем властям существующим, если не в явной, то, по крайней мере, я критично отношусь к любой власти»

2.1.6. Обсуждение данных интервью
Далее перейдем от феноменологического описания воспоминаний и мыслей респондентов к анализу и интерпретациям, которые будут включать и экспертные суждения, основанные на знаниях о том, как психическая травма воздействует на личность и ее поведение.

Как показывают протоколы интервью, репрессированные родственники предпочитали не говорить об обстоятельствах репрессий, которые их коснулись. А у тех, которые рассказывали, повествование, несмотря на трагичность его содержания, в основном не сопровождалось яркими эмоциями. По всей видимости, это могло быть связано с двумя факторами. Во-первых, как видно из приведенных выше цитат, многие репрессированные перенесли катастрофальный или чрезвычайно тяжелый стресс и, вероятно, чувствовали сопротивление к тому, чтобы говорить о травмирующих событиях или эмоционально вовлекаться в повествования, что связано с посттравматическим избеганием и механизмом изоляции аффекта. Во-вторых, вполне возможно, имела место и другая причина. Идентичность бывшего репрессированного была социально неодобряемой в доперестроечном СССР, и предъявлять ее было небезопасно в плане принятия со стороны окружения и доступа к социальным лифтам. Возможно, посредством умалчивания репрессированные старались уберечь от нее своих близких.

По отрывочным воспоминаниям респондентов невозможно составить обобщенный образ характерологических черт и поведения репрессированных, а также однозначно связать упоминаемые черты (злоупотребление алкоголем, эксплозивность) с опытом пережитых репрессий. Для решения этой задачи нужны дополнительные исследования.

При анализе рассказов участников о поведении детей репрессированных (первое поколение, не пострадавшее от репрессий) обращает на себя внимание, что чаще всего упоминалась тенденция к скрытности в высказываниях и поведении, которая имела отношение преимущественно к взаимодействию с внесемейным окружением. Можно предположить, что избегание внутри семьи обсуждений при детях тем, связанных с политикой и в том числе репрессиями, скорее связано со страхом, что дети могут по неосторожности и неопытности вынести эту информацию вовне. На втором месте по частоте упоминаний стоит сдержанность в выражении чувств. Конечно, возможно несколько предположений по поводу этого феномена — неразвитость внимания к эмоциональной сфере, которая передавалась из поколения в поколение, заблокированность эмоций и алекситимия как реакция на непереносимый травматический опыт, сдерживание чувств как способ не передавать информацию о себе другим людям и таким образом обезопасить себя. На основании материалов нашего исследования мы не можем судить о том, как обстояло дело с выражением чувств в коммуникации в предыдущих поколениях семей, и, следовательно, сделать однозначный вывод. Тем не менее представляется весьма вероятным, что в совокупности с другими причинами стратегии скрытности и сдерживания чувств были выработаны для выживания в небезопасной и потенциально враждебной среде, где открытость и доверие опасны.

В плане социально-политического поведения рассказы обнаруживают, что дети репрессированных (первое поколение, не пострадавшее от репрессий) либо избегали говорить о политике, либо не высказывали нелояльного отношения, либо демонстрировали приверженность или даже стремление войти в советский истеблишмент (вступление в партию, служба в органах госбезопасности), несмотря на ущерб, причиненный их семьям. Такое поведение также можно расценить как стратегии выживания, которые в первых случаях реализуются через избегание, во втором через механизм идентификации с агрессором.

Анализ протоколов показывает, что данные модели поведения теряют силу в поколении внуков репрессированных (второе поколение, не пострадавшее от репрессий). Однако трудно однозначно заключить, связано ли это с ослаблением влияния травматического опыта при переходе от поколения к поколению либо со средовыми влияниями — относительной либерализацией социальной жизни в постсоветский период.

В плане социально-политических установок и поведения представители второго поколения, не пострадавшего от репрессий, в отличие от своих родителей, испытывают меньшую приверженность и доверие к государству. В то же время большинство респондентов выбирают для себя неучастие в политической жизни страны, формы которого варьируют от отсутствия интереса («Я абсолютно аполитичная», «Мне просто некогда думать об этом») до открытого признания страха выражать свою позицию. Можно предположить, что декларируемая «аполитичность» обусловлена либо страхом, либо ощущением бессилия и неспособности повлиять на социально-политические процессы, либо комбинацией того и другого. Как указывалось выше, в ответах трех участников на вопросы, касающиеся семейных правил, участие в политической жизни отождествлялось ими с участием в провластной политической активности. Можно предположить, что косвенно это отражает представление респондентов о том, что значит участвовать в политической жизни, и для них это означает участие, мобилизованное властными органами.

Следует также отметить эмоциональную реакцию участников на вопросы, касающиеся социально-политического поведения их и членов их семей. Многие проявляли реакцию растерянности и замешательства. Создавалось впечатление, что они никогда не задумывались, что этот аспект поведения и политические репрессии могут быть как-то связаны между собой. Чтобы более детально исследовать особенности социально-политического поведения респондентов и членов их семей, был проведен второй этап исследования.
2.2. Результаты опроса с помощью опросника посттоталитарных установок
Опросник посттоталитарных установок включает три блока вопросов/утверждений:
1) вопросы, направленные на выявление общей информированности о репрессиях советского периода и отношения к ним;
2) вопросы, направленные на выявление родительских вербальных и невербальных посланий, связанных с тоталитарным опытом;
3) вопросы, направленные на выявление личных установок, связанных с социально политическим поведением. Большинство вопросов являются закрытыми и предъявляются в прямой или обратной формулировке. В отличие от интервью, в котором поощрялся свободный рассказ респондентов, опросник состоит из прицельных вопросов и утверждений, относящихся к перечисленным областям.

Относительно первого блока вопросов были получены данные, в целом совпадающие с данными, полученными в результате интервью. Большинство респондентов отметили, что впервые узнали о репрессиях от родителей, бабушек или дедушек. Более половины узнали о репрессиях в старшем школьном возрасте. Шестеро из девяти отметили, что об этих событиях в семье говорилось неохотно, немногословно. Большинство участников (восемь из девяти) считают, что исторический опыт политических репрессий повлиял на их личные установки и поведение.

Однако ответы участников на этот блок вопросов позволили сделать и несколько неожиданных наблюдений. На вопрос «Какое эмоциональное воздействие оказывает на вас информация об этих событиях?», пять респондентов отметили вариант ответа «гнев», два человека — «гнев» и «страх», и еще двое выбрали вариант «воспринимаю без эмоций, просто как информацию». Это сильно контрастировало с эмоциональной нагруженностью информации, которую они сообщили в интервью, и невербальной экспрессией во время рассказа. Можно предположить, что выбор этого варианта ответа, предложенного в опроснике, связан с работой защитного механизма изоляции аффекта, защищающего от интенсивного эмоционального соприкосновения с травматическим опытом. Следует отметить, что одна из участниц в интервью говорила, что в ее семье «нет злости на эти расстрелы», а также, что в семье не поощрялось внимание к эмоциональной сфере и выражение чувств, а ее отец служил в органах госбезопасности, несмотря на то, что в поколении его родителей были репрессированные. Эта же участница и еще двое согласились с утверждениями: «Даже если при Сталине и были отдельные перегибы, тем не менее, хорошего было сделано намного больше» и «Мне кажется, что информация о сталинских репрессиях сильно преувеличена». На вопрос: «Какое отношение вызывают у вас сталинские репрессии и другие репрессии советского периода?» восемь участников выбрали вариант «Безусловное осуждение» и упомянутая выше участница вариант «Другое».

Два человека, в том числе упомянутая выше участница, не согласились с утверждением «Я считаю, что преследование инакомыслящих в СССР несомненно является преступлением со стороны представителей органов государственной власти». Анализ интервью участниц, отрицательно ответивших на это утверждение, дает основание предположить, что такие мнения позволяют им сохранить невидимую лояльность (Boszormenyi-Nagy, Spark, 1973) к своим родителям, их виду деятельности и мировоззрению (служба в органах госбезопасности, приверженность родителей советской коммунистической идеологии).

Еще одна участница высказывалась в оправдательном смысле о сталинских репрессиях в устном интервью, мотивируя это экономической целесообразностью, но в опроснике выбрала вариант «Безусловное осуждение». Амбивалентные или даже положительные оценки государственной репрессивной политики со стороны людей, чьи близкие стали ее жертвами, заставляют задуматься о вовлечении в это психологических механизмов, выполняющих защитные функции, — сохранение невидимой лояльности, отрицание, попытки найти смысл бессмысленному страданию с помощью рационализации и пр.

Во втором блоке утверждений, касающихся родительских вербальных и невербальных посланий, пять участников отметили, что наблюдали у членов своей родительской семьи стремление избегать критических высказываний о власти в публичной обстановке, четыре — настороженность в поступках и словах, которые каким-либо образом связаны с политикой, четыре — негативное отношение и страх перед участием в каких-либо мероприятиях с политической повесткой, которые, по их мнению, не одобряются государственной властью. С утверждением «Я знаю, что члены моей семьи (родители, бабушки/дедушки), когда им что-либо не нравится в действиях действующей государственной власти, выступают с критическими высказываниями не только в узком кругу, но и публично (на общественных собраниях, в интернете)» согласились только два участника.

Что касается социально-политических установок самих респондентов, то обнаружились следующие тенденции. Семь из них согласились с утверждением «Я не боюсь говорить все, что думаю, о наших политических лидерах и о политике нашего государства, даже если моя точка зрения противоречит официально принятой». С утверждением «Благоразумнее придерживаться той точки зрения на политические вопросы, которая является официальной» согласились только две участницы из девяти. В устном интервью одна из них говорила о том, что «ни за что» не стала бы участвовать в протестных митингах, и что аналогичная позиция свойственна родственникам из предыдущих поколений («Точно не в нашем роду пойти с флагом на баррикаду или ходить на какие-то массовки, бастовать»). Вторая в устном интервью говорила, что ей «просто некогда думать» на политические темы. Тем не менее, в целом ответы на вопросы свидетельствуют о том, что большинство респондентов чувствует себя достаточно свободно относительно того, чтобы иметь собственную точку зрения на политические вопросы и выражать ее.

В то же время пять респондентов согласились с утверждением «У меня иногда возникает опасение, что нечто подобное сталинским репрессиям может повториться снова». Кроме них, еще один согласился с утверждением «Время сталинских репрессий, конечно, прошло, но лучше не рисковать и не искушать судьбу необдуманными высказываниями и поступками». Таким образом, шесть из девяти испытывают актуальный страх перед возможными политическими репрессиями, подобными тем, которые были в сталинский период. Шесть согласились с утверждением «Простой человек не может влиять на принятие государственных решений» и пять с утверждением «Публичные акции с требованиями к власти никогда ничего не решают». Только два человека согласились с утверждением «Если я буду высказывать свою точку зрения на события общественной жизни, то это повлияет на общество, в котором я живу». Таким образом, большая часть респондентов не верит, что их мнение и его выражение могут влиять на общественную жизнь. Возможно, что это связано с вербальной и невербальной передачей от предков ощущения ужаса и бессилия, которое возникало при столкновении с карательным аппаратом государства.

Таким образом, как и при анализе протоколов интервью, можно сделать вывод, что во втором не репрессированном поколении установки, ограничивающие выражение личной гражданской позиции, ослабевают, но отнюдь не исчезают полностью.


Заключение
Обобщая представленные выше результаты интервью и структурированного опроса, можно сделать следующие выводы относительно поведения потомков лиц, пострадавших от политических репрессий в советский период:

В межличностном взаимодействии для первого не пострадавшего от репрессий поколения характерна тенденция к скрытности и трудности в выражении чувств.
1
Для первого не репрессированного поколения в плане социально-политического поведения характерно стремление к избеганию разговоров о политике и публичного выражения своей точки зрения.
2
Для первого поколения характерны приверженность или лояльность к государству.
3
Перечисленные тенденции ослабевают у представителей второго не репрессированного поколения.
4
Для представителей второго поколения характерна тенденция не участвовать в гражданской активности, страх перед репрессиями и неверие, что выражение их мнения может влиять на политическую жизнь общества.
Тем не менее, на основании полученных данных нельзя сделать однозначное заключение о том, что поведенческие черты, выявленные у потомков репрессированных (респондентов и их родителей), обусловлены только политическими репрессиями, коснувшимися их семей, а не другими социальными и культурными факторами или влиянием общей атмосферы тоталитарного советского общества. Также невозможно однозначно определить, связано ли ослабление поведенческих паттернов, свойственных предыдущему поколению потомков репрессированных, с изживанием межпоколенческой травмы, которое происходит само по себе просто при переходе семьи от поколения к поколению, либо же они изменяются под влиянием процессов, происходящих в большом социуме. Задача выявления этого является весьма сложной, так как для ее решения необходимо проводить сравнительные исследования, но в рамках постсоветского пространства практически невозможно сформировать чистую контрольную группу. По демографическим оценкам общее число граждан СССР, подвергшихся репрессиям с конца 1920-х по 1953 г., составило около 25–30 миллионов человек (Вишневский, 2007). Это примерно каждый седьмой член советского общества при количестве населения 182 млн. человек (на 1951 г.). Поэтому проблематично найти семью, которая была бы совсем не затронута политическими репрессиями советского периода. А также, как в том числе показало представленное выше исследование, отрицание того, что среди предков были репрессированные, отнюдь не означает, что это действительно так, а может являться следствием табуированности памяти о репрессированных родственниках в семье и межпоколенческого разрыва. Поэтому, по всей видимости, более информативными в этом отношении были бы транскультуральные исследования.

Несмотря на возникающие трудности, представляется, что исследование психологических последствий политических репрессий может пролить свет на особенности межличностного общения и функционирования социальных институтов микро- и макроуровня на постсоветском пространстве.

Для цитирования:
Авторы: Гронский Андрей Витальевич, Чинакова Нина Васильевна
Выпуск: №2 2022
Страницы: 5-45
Раздел: Исследование
URL: https://familypsychology.ru/research/collective-trauma
DOI: 10.24412/2587-6783-2022-2-5-45


Литература
Бейкер, К., Гиппенрейтер, Ю. (1994). Влияние сталинских репрессий конца 30-х годов на жизнь семей в трех поколениях. Вопросы психологии (1980–1997). URL: http://www.voppsy.ru/issues/1995/952/952066.htm (дата обращения: 13.01.2022)

Вишневский, А. Г. (2007). Вспоминая 37-й. Демоскоп Weekly, 313–314. URL: http://www.demoscope.ru/weekly/2007/0313/tema03.ph... (дата обращения: 13.01.2022)

Гронский, А. В. (2020). Опыт разработки опросника исследования посттоталитарных установок. Журнал практической психологии и психоанализа, 2. URL: https://psyjournal.ru/articles/opyt-razrabotki-opr... (дата обращения: 13.01.2022)

Гронский, А. В. (2021a). Психологический эксперимент «Если бы я жил в 1937 году»: методы письменного самоотчета и метод структурированного опроса в исследовании отдаленных психологических последствий коллективной травмы, связанной с политическими репрессиями. Журнал Практической Психологии и Психоанализа, 1. URL:https://psyjournal.ru/articles/psihologicheskiy-ek... metody-pismennogo-samootcheta-i-0 (дата обращения: 13.01.2022)

Гронский, А. В. (2021b). Психологический эксперимент «Если бы я жил в 1937 году»: методы письменного самоотчета и метод структурированного опроса в исследовании отдаленных психологических последствий коллективной травмы, связанной с политическими репрессиями. Журнал Практической Психологии и Психоанализа, 2021, №1 https://psyjournal.ru/articles/psihologicheskiy-ek... metody-pismennogo-samootcheta-i-0 (дата обращения: 14.01.2022)

Гронский, А. В. (2021c). Когнитивно-поведенческие установки, сформированные под влиянием травмы политических репрессий, и их семейное наследование. Психология и психотерапия семьи, (3), 5–28. URL: https://familypsychology.ru/research/attitudes-for... by-trauma-of-political-repressions (дата обращения: 13.01.2022)

Гронский, А., Чинакова, Н. (ред.) (2021). Между попытками забыть и желанием вспомнить: интервью с потомками репрессированных. Белорусская библиотека текстов. URL: https://libmonster.ru/blogs/entry/Между-попытками-забыть-и-желанием-вспомнить интервью-с-потомками-репрессированных (дата обращения: 14.01.2022)

Коростелева, И. С., Ульник, Х., Кудрявцева, А. В., Ратнер, Е. А. (2017). Трансгенерационная передача: роль трансмиссионного объекта в формировании психосоматического симптома. Журнал практической психологии и психоанализа, 2. URL:http://psyjournal.ru/articles/transgeneracionnaya-... vformirovanii (дата обращения: 13.01.2022)

Миськова, Е. В. (2019). Травма сталинских репрессий в контексте коллективных травм геноцидов. Психология и психотерапия семьи, (4), 31–49. URL:https://cyberleninka.ru/article/n/travma-stalinski... travm-genotsidov/viewer (дата обращения: 13.01.2022)

Обушний, М., Воропаєва, Т. (2009a). Політико-психологічні аспекти Голодомору 1932– 1933 років. Соц. Психологія, (2), 39–48.

Обушний, М., Воропаєва, Т. (2009b). Голодомор 1932–1933 рр. у політико-психологічному ракурсі. Українське слово, ч. 17–21. URL:http://beztaboo.narod.ru/aspecty.html (дата обращения: 13.01.2022)

Солоед, К. В. (2010). Психологические последствия репрессий 1917–1953 годов в судьбах отдельных людей и в обществе. Журнал практической психологии и психоанализа, 4. URL: http://psyjournal.ru/psyjournal/articles/detail.ph... (дата обращения: 18.02.2021)

Спинелли, Э. (2014). Интерпретируемый мир. Введение в феноменологическую психологию. (Глава 7. Феноменологическое исследование). HORIZON. Феноменологические исследования, 3(2), 144–58. URL:http://horizon.spb.ru/index.php?option=com_content... (дата обращения: 13.01.2022)

Улановский, А. М. (2007). Феноменологический метод в психологии, психиатрии и психотерапии. Методология и история психологии, 2(1), 130–150.

Хайдеггер, М. (2003). Бытие и время. Пер с нем. Бибихина В. В. Харьков: Фолио, с. 52.

Bautista, M. A. (2016). Social and Political Effects of State-led Repression: The Chilean Case. Harris School of Public Policy. University of Chicago, с. 60. URL: http://barcelona-ipeg.eu/wp content/uploads/2015/09/Bautista-Repression-Sep15.pdf (дата обращения: 13.01.2022)

Becker, D., Diaz, M. (1998). The Social Process and the Transgenerational Transmission of Trauma in Chile. In: Yael Danieli (ed.) International Handbook of Multigenerational Legacies of Trauma. NY: Plenum Press. URL: https://icmglt.org/wp-content/uploads/2019/09/26-T...

Social-Process-and-the-Transgenerational-Transmission-of-Trauma-in-Chile-.pdf (дата обращения: 13.01.2022)

Bezo, B., Maggi, S. (2015a), Living in «survival mode»: Intergenerational transmission of trauma from the Holodomor genocide of 1932–1933 in Ukraine. Social Science & Medicine, 134, 87–94.

Bezo, B., Maggi, S. (2015b). The Intergenerational Impact of the Holodomor Genocide on Gender Roles, Expectations and Performance: The Ukrainian Experience. Ann Psychiatry Ment Health, 3(3), 1030.

Boszormenyi-Nagy, I., & Spark, G. M. (1973). Invisible loyalties: Reciprocity in intergenerational family therapy. Hagerstown, Md: Medical Dept., Harper & Row.

Carmil, D., Breznitz, S. (1991). Personal Trauma and World View — Are Extremely Stressful Experiences Related to Political Attitudes, Religious Beliefs, and Future Orientation? Journal of Traumatic Stress, 4, 393–405.

Dashorst, P., Mooren, T. M., Kleber, R. J., de Jong, P. J., Huntjens, R. J. C. (2019). Intergenerational consequences of the Holocaust on offspring mental health: a systematic review of associated factors and mechanisms. European Journal of Psychotraumatology,10(1). URL: https://www.tandfonline.com/doi/full/10.1080/20008... (дата обращения: 13.01.2022)

Lupu, N., Peisakhin, L. (2017). The Legacy of Political Violence across Generations American Journal of Political Science, 61(4), 836–851.

Maria Yellow Horse Brave Heart (2000). Wakiksuyapi: Carrying the Historical Trauma of the Lakota. Tulane studies in social welfare, 245–266. URL: https://citeseerx.ist.psu.edu/viewdoc/download?doi... (дата обращения: 13.01.2022)

Oren, G., Shavit, T. (2021). The Effect of the Subjective Holocaust Influence Level on Holocaust Survivors' Offspring. Journal of Loss and Trauma, 26(8), 767–781.

Felsen, I. (1998). Transgenerational Transmission of Effects of the Holocaust: The North American Research Perspective. In: Yael Danieli (ed.) International Handbook of Multigenerational Legacies of Trauma. NY: Plenum Press. URL: https://www.researchgate.net/publication/232453772... s_of_the_Holocaust_The_North_American_research_perspective (дата обращения: 13.01.2022)

Gorbunova, V., Klymchuk, V. (2020). The Psychological Consequences of the Holodomor in Ukraine. East/West: Journal of Ukraine Studies, 7(2), 33–68. URL: https://www.ewjus.com/index.php/ewjus/article/view... (дата обращения: 13.01.2022)

Rakoff, V., Sigal, J. J., Epstein, N. B. (1966). Children and families of concentration camp survivors. Canada Mental Health, 14, 24–26.

Sharf, M. (2007). Long-term effects of trauma: Psychosocial functioning of the second and third generation of Holocaust survivors. Development and Psychopathology, 19, 603–622.